Проблемы Эволюции

Проблемы Эволюции

О Сергее Викторовиче Мейене: фрагменты памяти и размышления об эволюции

Шишкин М. А.

Памяти С.В.Мейена (к 70-летию со дня рождения). Труды международной палеоботанической конференции. М.: Геос, 2005. С. 34-45.

М.А. Шишкин

О СЕРГЕЕ ВИКТОРОВИЧЕ МЕЙЕНЕ: ФРАГМЕНТЫ ПАМЯТИ И РАЗМЫШЛЕНИЯ ОБ ЭВОЛЮЦИИ

Памяти С.В.Мейена (к 70-летию со дня рождения). Труды международной палеоботанической конференции. М.: Геос, 2005. С. 34-45.

I. Фрагменты Памяти

Сергей Викторович Мейен был моим однокурсником. Мы поступили на геологический факультет МГУ в 1953 г. то есть в год, когда открылось новое здание университета на Ленинских горах. Обоих нас привел на факультет интерес к палеонтологии. После пяти лет, проведенных на студенческой скамье, мы далее общались еще более четверти века. Поэтому для меня Сергей Викторович всегда оставался просто Сергеем, и именно так я его буду далее называть. Сперва наша учеба проходила в параллельных группах: Сергей был во второй группе геологов, а я попал в более дружную первую. Но со второго курса, когда палеонтологи выделились отдельно, и вплоть до окончания МГУ, мы учились уже вместе.

Впервые я увидел Сергея той же осенью 1953 г. От этого времени в памяти остался фрагмент, связанный с геологической экскурсией нашего курса в район г. Малоярославца. Сохранилась сделанная мною плохая фотография, где запечатлен момент нашей выгрузки из грузовика. На ней виден Сергей, уже стоящий на обочине дороги, - в плаще, кепке, повернутой козырьком назад, и с какой-то сумкой через плечо, напоминающей противогазную. Не знаю точно, когда возник его интерес к палеоботанике, но для меня он стал очевиден именно после этой поездки. Из экскурсии он привез отпечатки листьев из каких-то четвертичных пресноводных туфов, и они долго были в центре его внимания. Помню, что он обсуждал какие-то касающиеся их подробности со старшекурсницей из числа тех студентов, что руководили нашей экскурсией (она есть на другом снимке, но я не помню ее имени).

Итак, с осени 1954 г. мы уже палеонтологи. Часть наших занятий еще проходит порознь в составе "родных' геологических групп, но в основном мы уже учимся вместе. Нас было всего шесть-семь человек (число, сохранявшееся с разными вариациями до конца учебы) и это предопределяло тесные рамки нашего повседневного общения. Из тех, с кем я общаюсь до сих пор, остался лишь Андрей Николаевич Соловьев (опять же просто Андрей), с которым мы работаем в одном институте. Здесь, впервые видя Сергея Мейена постоянно, я не мог сразу же не отметить его необыкновенной энергии и подвижности. Он был остроумен и общителен, хотя за этим и угадывалось чувство дистанции. Случалось, ему приходили в голову какие-то неожиданные способы развлечений, отражавшие творческий склад его натуры. Так, однажды на наших глазах он быстро нарисовал в тетрадке - страница за страницей - одну и ту же картинку, каждый раз измененную, подобно кадрам в мультфильме. И тут же показал нам этот "мультфильм" в перерыве занятий, взяв тетрадку вертикально и быстро отпуская пальцем опадающие страницы одну задругой. Получилось очень забавно; мы все смеялись, включая и Сергея.

Кажется, еще зимой 1953-1954 гг. нам пошили форму - гордость и отличительный признак нашего факультета, роднивший нас с другими геологическими учреждениями и вузами. Мы были последним из курсов, кто ее носил. Каждый из нас помнит свою студенческую тужурку - с молотками в петлицах и с контрпогонами, украшенными золотым вензелем МГУ, этот ненадолго возрожденный реликт дореволюционной эпохи. И Сергея все студенческие годы я помню именно в ней. Она была у него тесноватой, как и у меня (портные сэкономили) и в ней он казался еще более субтильным, чем был.

Дальше отдельным эпизодом всплывает в памяти наша майская беломорская практика на биостанции МГУ после окончания второго курса. От этого времени тоже осталась фотография, где мы с Сергеем и студенткой из Румынии сидим на каком-то бревне. Сергей — в резиновых сапогах и своей неизменной форменной тужурке. Помню, что жилось нам там интересно и весело, под ненавязчивым и доброжелательным присмотром нашего руководителя, тогда еще преподавателя биофака, покойного проф. В.А.Свешникова. Но детали тех дней уже стерлись.

Сергей рано женился; кажется, уже на втором курсе. Его жена, Маргарита Алексеевна, всегда остававшаяся для меня Ритой и совсем недавно ушедшая из жизни, проработала многие годы лаборанткой-машинисткой в лаборатории палеоэкологии ПИН, возглавлявшейся проф. РФ. Геккером. Я не помню, познакомились ли мы с ней в институте, где я иногда бывал, или же где-то еще, но у нас с самого начала установились дружеские отношения. Она очень заботилась о Сергее и всю жизнь служила ему надежной опорой и помощницей. При этом она была аккуратной, умелой и гостеприимной хозяйкой. Скоро сложилась так, что я, Андрей Соловьев и часто еще один - два человека из нашей группы стали бывать у Сергея и Риты дома в качестве гостей - обычно в дни рождения Сергея в декабре, а иногда по другим случаям, кажется, на блины. Их "жилплощадь" в маленькой коммунальной квартире в Левшинском переулке представляла собой, кажется, две тесных выгородки, где они жили вместе с мамой Сергея, Софьей Михайловной, урожденной кн. Голицыной. Это была тихая худощавая, уже очень пожилая женщина с графически правильными чертами лица и седыми вьющимися волосами. Она зарабатывала перепечаткой на машинке, и бывало, сидя где-то в стороне, продолжала работу во время наших визитов. Обычно вместе с нами была и двоюродная сестра Сергея, Лиза. Несмотря на тесноту помещения, всем нам было уютно и хорошо. О чем случалось говорить за столом, уже не могу вспомнить; помню только это общее ощущение.

Следующий обрывок памяти - наша первая военная практика в лагерях у г. Буй Костромской области. От нее вообще-то остались очень колоритные воспоминания, но с Сергеем из них связаны только два мимолетных эпизода. Один из них -на стрельбище, где мы вместе с ним и еще двумя однокурсниками, стреляли из пистолета. Другой эпизод - выполнение гимнастических упражнений. Когда дошла очередь до прыжков через коня, то Сергей оказался одним из немногих, кто сумел его чисто выполнить. Это было впечатляюще - видеть, как маленький по сравнению с длинным снарядом Сергей перелетает через него в сапогах. Этому упражнению нас всех учили на уроках физкультуры в школе, но большинство делало его спустя рукава. А у Сергея чувствовалась хорошая выучка.

Собранность Сергея и его умение сосредоточиться без остатка на выполняемой задаче - словом то, что позволило ему сделать так много за его не слишком долгую жизнь, - все это было хорошо заметно уже в те далекие годы. Скорее даже это угадывалось косвенно, хотя бы по его прекрасному владению учебным материалом. (Сам я этими замечательными качествами похвастаться не мог, и мне нередко случалось пользоваться чужими конспектами при подготовке к экзаменам). Но у жизни свои парадоксы, и я припоминаю случай, когда это обернулось для Сергея своей оборотной стороной. Перед экзаменом по геологии Союза проф. А.А. Богданов назначил нашему курсу консультацию, где мы могли задавать ему неясные для нас вопросы. Воспользовался этой возможностью и Сергей. Из первых вопросов, которые он задал, было видно, что он и так знает по ним вполне достаточно. Но ему, видимо, хотелось щегольнуть эрудицией (что в нашем тогдашнем возрасте было вполне извинительно), и смысл его дальнейших вопросов сводился уже к возможным неувязкам между отдельными положениями лекционного курса. Я увидел, как Алексей Алексеевич напрягся, побагровел, и стал отвечать резко и отрывисто, чтобы не сказать более. Сергей понял, что переборщил, но было уже поздно. Свое раздражение А.А. не поборол даже на экзамене, где он изрядно погонял Сергея, прежде чем поставил ему (кажется) четверку.

Но вот и учеба, и выпускные экзамены остались позади. Последнее, что еще раз собрало вместе мужскую половину курса - это военные сборы, необходимые для получения звания офицеров запаса. На сей раз они проходили в лагерях у г. Гороховца Владимирской области. Мы с Сергеем были в одном отделении. Есть фотография, где все мы вместе сняты на фоне нашей палатки. У нас обоих на гимнастерках университетские значки. Почти половины этого нашего отделения сейчас уже нет в живых...

Наше распределение на работу осуществилось так, как мы оба для себя желали, исходя из наших научных интересов. Сергей как начинающий палеоботаник попал в ГИН под начало М.Ф. Нейбург, а я - в ПИН, в лабораторию проф. И.А. Ефремова, который работал в ней тогда последние дни (после ухода его заменил Л.П. Татаринов).

Насколько я помню из тогдашних рассказов Сергея, ему в этот период пришлось нелегко. Мария Фридриховна была очень требовательным и строгим человеком, так что у ее молодого лаборанта, при всей его собранности и работоспособности, оставалось предельно мало времени на собственные исследования. О характере Нейбург я, наверное, вполне могу судить по некоторым ее пометкам на личном экземпляре "Тафономии" Ефремова (позднее переданным мне Сергеем в обмен на книгу акад. В.Л. Комарова "О жизни растений").

Я не помню, какие изменения произошли в лаборатории палеоботаники после трагической гибели Марии Фридриховны, но, так или иначе, у Сергея вскоре появилось гораздо больше свободы действий, чем прежде. В его жизни начался этап интенсивной и разносторонней творческой деятельности, который уже не прекращался до его последних дней. В какие-то невероятно короткие сроки он написал свою кандидатскую диссертацию. Далее, как он тогда сказал, он собирается отложить ее на время. Пусть себе вылежится, а потом он посмотрит на ее текст другими глазами. Этому можно было только позавидовать. Это действительно самый разумный подход к работе над собственными рукописями, но он требует большой организованности. (Мне, например, редко удается закончить работу раньше, чем истекло отведенное на нее время).

Далее наступило время, о котором я могу вспомнить немногое, если говорить о научной стороне нашего общения. Работая в разных учреждениях и занимаясь достаточно далекими проблемами, мы обычно встречались либо на научных конференциях и защитах диссертаций, либо более или менее случайно в одном из двух наших институтов. В числе наиболее ярких впечатлений в этом ряду я вспоминаю участие Сергея в качестве переводчика на докладе американского орнитолога Эрнста Майра, одного из главных авторитетов синтетической теории эволюции. Это выступление происходило в круглом зале старого Палеонтологического Музея на Ленинском проспекте.

Отдельно хочу вспомнить о нашем совместном с Сергеем участии в докторской защите сыктывкарского геолога, саратовского уроженца, Василия Ивановича Чалышева в начале 70-х годов. Это был самоотверженный и упорный исследователь, внесший огромный вклад в изучение пермотриаса Тимано-Североуральского региона. Он настойчиво продолжал свои полевые изыскания, не обращая внимания на развивавшийся у него эндоарте-риит. Кончилось тем, что он лишился ноги, а во время подготовки им докторской защиты (по двум монографиям) под большой угрозой была уже и вторая. Защита была намечена в Свердловском университете; но возможность ее проведения зависела от того, сумеет ли Василий Иванович найти оппонентов в предельно короткие сроки. Он обратился за помощью к нам с Сергеем, а также к своему земляку и моему ныне покойному другу, Виталию Георгиевичу Очеву из Саратовского университета. Конечно, мы все решили поддержать нашего коллегу. И вскоре, подготовив отзывы с предельно смягченными на всякий случай замечаниями, мы вылетели в Свердловск.

Помню, как, гуляя втроем по заснеженному городу в день перед защитой, мы пошли взглянуть на снесенный ныне дом Ипатьева, где была расстреляна царская семья. При переходе через трамвайные пути Сергей, как и все мы, шутил, что сейчас мы должны сдувать друг с друга пылинки. Потому что если что случится, то Васе уже не набрать второй команды оппонентов. Но все прошло хорошо. Там, в Свердловске, я лишний раз мог увидеть, насколько многообразны научные интересы Сергея, определяющие круг его контактов. На карте геологических учреждений страны Свердловск (снова ставший теперь Екатеринбургом) не принадлежит к ведущим стратиграфическим центрам; здесь, говоря местным языком, среди геологов преобладают рудари, т.е. специалисты по изверженным породам. Но и среди них у Сергея нашелся коллега, с которым его связывали общие интересы. Помню, как он, созвонившись с этим молодым человеком, обсуждал с ним затем вопросы генезиса каких-то месторождений.

И все-таки главное, что осталось в памяти от 60-70-х годов, это наши домашние встречи. В эти годы Сергей с Ритой, наконец, перебрались в отдельную квартиру — в длинной пятиэтажке на Речном вокзале (кажется, ее получила мама Риты). У них подрастала дочка Катя. Бывая в их доме, я, однако, не ощущал, чтобы что-то особенно изменилось в сравнении с нашими студенческими годами. Иногда и они бывали у нас дома (однажды вместе с Катей); но, пожалуй, чаще мы с женой приходили к ним в гости на день рожденья Сергея. Остальной приглашенный народ, собиравшийся за столом, был нам по большей части знаком. В основном это были наши коллеги из обоих институтов, иногда знакомые Сергея из редакции журнала "Знание-сила", где он часто тогда печатался, реже кто-то из приезжих.

Разговоры за столом особенно не отличались от тех, что обычно можно услышать в таких случаях; но Сергея всегда было интересно слушать, так как у него была заостренная и афористичная манера речи. Если в конце вечера были танцы (а иногда и без этого), Сергей ставил на свой катушечный магнитофон "Астра" какие-нибудь музыкальные записи. Из того, что я помню, могу назвать только предвоенные танцевальные мелодии из тех, что еще сохраняли свою популярность в начале 50-х годов, например, фокстроты Цфасмана или танго "Дождь идет". Сергею эта музыка явно нравилась. И мне тоже, так как навевала ностальгические воспоминания, связанные с геодезической практикой после первого курса (там эти мелодии слышались каждый вечер из лагерного репродуктора).

Добавлю еще несколько обобщений или наблюдений, не обязательно связанных между собой. Сергей был честолюбивым человеком, и, конечно для этого у него были все основания. Из стиля его мышления, из его выступлений и просто из трудно объяснимых деталей у меня сложилось представление о нем как о совершенной, идеально гармонизированной системе, созданной для научного познания. Он был предельно сконцентрирован на каждой выполняемой задаче. Например, когда нужно было изучить новый язык (я уже забыл какой), он неотступно и методично делал все необходимое, пока не добился результата. Помню, сидя рядом с ним на каком-то редакционном заседании, я мог наблюдать, как он просматривает рукопись. У него были длинные тонкие пальцы, и то, как бережно и аккуратно он перелистывал ими страницы, и как сосредоточенно вникал в смысл прочитанного, уже само по себе подтверждало ощущение, о котором сказано выше. Такая оптимизация личности на какой-то род деятельности, конечно, всегда связана с определенными потерями. В школьные годы Сергей играл на виолончели и, наверное, мог бы многого достичь на этом пути, но это так и не получило продолжения. Он был очень неприхотлив к еде. Помню по его рассказам, как во время какой-то конференции в Сыктывкаре он завтракал булочкой, которую запивал водой из-под крана.
Где-то в конце 70-х.годов наши контакты с Сергеем стали редкими, если не прекратились совсем. В моей жизни это был трудный период, связанный с руководством Палеонтологическим музеем и закончившийся моим уходом с поста заведующего весной 1981 г.; в это время у меня вообще было мало желания общаться. После этого я, наконец, смог вернуться к отложенным мною теоретическим исследованиям, и это обстоятельство, в конечном счете, привело к кратковременному оживлению нашего общения с Сергеем. Но об этом подробнее говорится во второй части моего очерка. Уже трудно вспомнить, когда мы виделись последний раз. Видимо, это было не позднее 1985 г.

О последних годах жизни Сергея, когда он был уже болен, расскажут другие. Я только кратко скажу о том, что осталось в памяти. Все началось с плохих анализов. После этого или одновременно появились неблагополучные симптомы, и встал вопрос о госпитализации. Рита сообщила мне об этом по телефону, и мы договорились встретиться близ Крымского моста. Она была очень встревожена, и ее одолевали дурные предчувствия. Я пытался ее как-то успокоить, но сам понимал, что это мало поможет.
Дальше были еще многие месяцы, когда неопределенность сменялась ухудшением или наоборот, но все неуклонно шло к своему завершению. Не помню, кто мне сообщил о кончине Сергея. В церкви, где его отпевали, а затем и на похоронах собралось огромное множество людей -его коллег, учеников и многочисленных последователей, для которых он был непререкаемым авторитетом.

Это был выдающийся энциклопедический ум, охвативший своим видением самые разные области естествознания и стремившийся найти в них общие законы материального мира. Мы уже не узнаем, каких вершин он мог бы достичь, если бы его жизнь не оборвалась так рано.

II. Размышления об эволюции

Эти обрывочные воспоминания позволяют мне обратиться к совсем иной теме, о которой иначе вряд ли нашелся бы повод написать именно в связи с Сергеем. Она относится к проблемам эволюционизма, занимавшим столь важное место в его исследованиях. Сложилось так, что за все время нашего общения в послеуниверситетский период нам почти не приходилось иметь собственно научных контактов. В основном можно вспомнить лишь случайные обсуждения каких-то проблем во время домашних встреч. Мы оставались просто сокурсниками, знакомыми семьями, жившими примерно в одной среде и сохранявшими привычку изредка видеться.

И единственным, хотя и мимолетным исключением оказались 80-е годы, когда я смог приступить к опубликованию сложившихся у меня эволюционных представлений. К тому времени Сергей уже имел огромный опыт исследований в теоретической биологии, приобретя для своих идей много сторонников и последователей. Как его, так и мои (тогда еще только начинавшие публиковаться) эволюционные взгляды сильно отличались от господствующих, но они так же существенно различались и между собой. Прежде всего, они выросли на разной почве. Идейными учителями Сергея были Л.С. Берг и А.А. Любищев -сторонники идеи номогенеза (эволюции на основе закономерностей); тогда как для меня ту же роль сыграли Р. Гольдшмидт, И.И. Шмальгаузен и К. Уоддингтон с их представлением об эволюции как преобразовании целостных систем индивидуального развития. И соприкосновение этих подходов - пусть даже косвенное - не могло не вызвать ответной реакции у Сергея как у активного и динамичного исследователя. Для меня, в свою очередь, это тоже послужило отправным пунктом для некоторых размышлений, которые иначе, возможно, не имели бы места. Об этом я и хотел бы сейчас вспомнить.

Здесь требуется небольшое отступление. Хотя я с университетских лет скептически относился к традиционному объяснению эволюционных механизмов, мои собственные интересы в этой области сперва ограничивались лишь морфологической эволюцией онтогенеза. Поворотным пунктом стало осознание того факта, что вопреки различным схемам "эмбриональных модусов", итог развития сохраняет устойчивость по отношению к предшествующим стадиям, т.е. не может быть "принудительно" изменен под их прямым воздействием. Было ясно, что объяснение этого феномена лежит за пределами морфологии и что если дарвиновская концепция верна, то оно должно заключаться в механизме естественного отбора. Слова "стабилизирующий отбор" были мне, конечно, известны; но только в этом свете они наполнились для меня содержанием. Обращение к работам великих предшественников - авторов этого понятия, т.е. прежде всего работам Шмальгаузена, подтвердило мои догадки, и теория стабилизирующего отбора стала для меня своей собственной. Ее формализованную версию я позднее назвал эпигенетической теорией эволюции (ЭТЭ).

Но тогда, в течение шести лет и вплоть до начала 80-х годов, все мое время и силы были заняты работами по созданию экспозиции нового Палеонтологического музея, и мне было не до теоретических обобщений. Лишь уйдя с поста заведующего музеем, я, наконец, смог к ним вернуться. Две из работ на эту тему вошли в виде глав в книгу "Современная палеонтология", где одним из соредакторов был Сергей Мейен. Именно с этим и связана та небольшая страница в истории нашего общения, о которой я сейчас говорю. Собственно, вся она свелось к письму Сергея с комментариями к моим главам, затем к моему (так и не отправленному) ответу на него и к нескольким разговорам. Продолжения это не имело сначала из-за моей пассивности, а позднее Сергей тяжело заболел.

То, что я хотел бы сказать ниже в этой связи, возможно, имеет ограниченный интерес. Я уверен, что замечательный вклад Сергея в теоретическую биологию найдет свое более полное отражение в других статьях этого сборника. Но любая оценка неизбежно отражает собственные теоретические позиции пишущего. И поскольку в моем случае они, возможно, иные, чем у других авторов, то тем самым представляется возможность внести в этом плане что-то свое.

Перечитывая эволюционные работы Сергея, я вижу в них много созвучного моим собственным мыслям того, о чем он стал задумываться значительно раньше меня. Например, это касается специфики теоретического мышления в биологии или сущности базовых понятий дарвиновской теории, которые он довольно точно назвал "полуфабрикатами", т.е. заготовками для будущей формализации. Хочу также отметить не часто встречающееся сегодня понимание, что идея о случайном характере изменчивости, принимаемая генетической теорией эволюции, отнюдь не разделялась безоговорочно Дарвином, который имел в виду лишь незнание закономерностей, управляющих вариациями.

Но особо следует остановиться на том, что Сергей как-то назвал главной проблемой биологии, а именно, на следствиях, вытекающих из непредсказуемой разнородности биологических объектов. Вследствие этого, как он писал, допустимость экстраполяции обобщений за пределы тех объектов, на которых они сделаны (т.е. использования метода неполной индукции), практически всегда может быть поставлена под сомнение. Он справедливо видел в этом контраст с возможностями подобных экстраполяции в физике или химии. Влияние этой разнородности на теоретическую биологию действительно огромно. По моим представлениям, в ней лежит конечная причина той поразительной несогласованности базовых постулатов, что обнаруживается в современном биологическом мышлении. В итоге, как мне уже случалось писать, это предопределило нынешний кризис эволюционной теории и более того, сделало его изначально предсказуемым.

Однако для Сергея та же самая исходная мысль послужила отправным пунктом для совсем иного рода далеко идущих выводов. Ключевым из них был следующий. Поскольку известные в биологии закономерности выведены путем неполной индукции на материале, мало пригодном для этой процедуры (и потому сопоставимы по доказательности с народными приметами), то они не могут служить полноценной основой для эволюционной теории. Следовательно, нужно пересмотреть сами принципы построения последней. Этот радикальный вывод, вместе с восприятием Сергеем любищевских взглядов о требованиях к строгому теоретизированию, предопределил его программу исследований в области теоретической биологии. Весь его огромный вклад в ее разработку был направлен к одной главной цели. Она заключалась в поисках методологический основы, которая позволила бы приблизить достоверность широких обобщений в биологии к той, что существует в других естественных науках. Построение собственно эволюционной теории рассматривалось уже как последующий шаг.

Напомню коротко о некоторых чертах этой программы. Опираясь на взгляды Любищева, Сергей считал, что биология должна стремиться к статусу точной науки. Описываемые ею законы должны быть действительны для разных уровней живой организации и содержать ясные определения границ их применимости. Этим обобщениям должна предшествовать разработка четких исходных понятий и постулатов, образующих единую систему. Решающим для построения теории является возможность вычленения инвариантных характеристик биологического уровня (проявляющихся в многообразии признаков данной совокупности объектов). Для этого, по убеждению Сергея, нужна разработка принципов нетривиальных отождествлений и различений, позволяющих находить общность во внешне несопоставимых феноменах и наоборот. Сама эта процедура в свою очередь, должна определяться выбором допустимого закона преобразования для различных сопоставляемых рядов или множеств. На такой основе должны быть заново оценены существующие эволюционные теории, выявлена возможная дополнительность их постулатов и построена уже собственно приемлемая теория.

За этой программой, помимо поисков решения "проблемы биологических экстраполяции", стоит также любищевское представление о самостоятельном значении формы в эволюции и независимости ее от функции. Сама идея о несводимости законов преобразования формы к другим факторам наиболее типична для эмбриологического мышления. Но в эволюционных конструкциях она, видимо, никогда не приобретала такого доминирующего значения, как в замысле Сергея. В самом деле, его типологические исследования в биологии были направлены в конечном счете на выявление законов преобразования формы. Эти законы имели в его понимании универсальную физическую природу. Он считал, что их познание позволит, наконец, дать строгое обоснование принципу параллелизма как внутреннему свойству эволюции (что выражено в учении о номогенезе скорее декларативно), и таким образом он станет рабочим инструментом построения теоретической биологии.

Как оценить эти представления о необходимости принципиально новой методологии в эволюционном мышлении? Как уже сказано, я целиком согласен с тем выводом, который послужил одним из главных отправных пунктов для такого подхода - что разнородность биологических объектов чревата огромными трудностями для построения эволюционной теории (и опыт эволюционизма XX в. подтвердил это более чем наглядно). Но в остальном я смотрю на вещи иначе.

Разница между возможностями безопасных экстраполяций в отношении физических и биологических объектов, конечно, огромна, но не абсолютна. Законы механики тоже считались универсальными для любого класса объектов, пока не было показано иное. С другой стороны, признание универсальности законов Менделя, которые Сергей вслед за Любищевым относил к числу истинных законов биологии (в противоположность К.А. Тимирязеву), представляет собой типичный пример неполной индукции. Указанное толкование, на котором зиждется синтетическая теория эволюции (СТЭ), противоречит собственному опыту генетики. Сергей понимал, что наука не может двигаться вперед иначе, как путем неполной индукции. Этот путь неизбежен в той же мере, что и сама неполнота нашего знания на каждом этапе обобщений. Следовательно, вопрос в том, насколько реально уменьшить влияние этой неполноты на достоверность обобщений. Другими словами, можно ли найти методы, расширяющие возможности поиска инвариантов на ограниченном биологическом материале? В программе Любищева-Мейена, нацеленной именно на поиски таких методов, предлагалась прежде всего строгая формализация исходных теоретических постулатов и овладение законами преобразований формы в различных классах множеств.

Вряд ли нужно пояснять, что идея создания теории на основе предварительной разработки ее постулатов мало согласуется с реальной исторической практикой. Но мне трудно принять эту идею также и в качестве гипотезы. Ибо переход к новой парадигме, знаменующий "теоретическую революцию" - это по определению эвристический акт, не сводимый к формальным логическим операциям, о чем и сам Любищев писал еще в 20-х годах (да и Сергей об этом хорошо знал). Появление новой концепции часто характеризуется весьма неясным изложением ее основ, и лишь у последователей оно становится более строгим и формализованным. Один из показательных примеров - теория биологического поля, фактически заложенная Г. Дришем, но осмысленная в качестве таковой лишь А.Г. Гурвичем, П. Вейсом и другими. Словом, новая теория возникает скорее как смутное прозрение, но не как продуманная конструкция, созданная на основе заранее разработанных принципов.

Однако главное возражение против возможности обсуждаемого пути состоит в том, что формализация теоретических постулатов невозможна вне рамок конкретной теории. Любая из них имеет свой специфический язык, вытекающий из ее предпосылок и часто вообще не имеющий содержания вне ее. (По этой причине сторонники разных концепций обычно не до конца понимают друг друга, даже говоря об одном и том же). В рамках черно-белого зрения нет понятия о цветовой гамме. Понятие генетического дрейфа лишено смысла вне СТЭ с ее редукционистским пониманием наследственности. И наоборот, такие базовые понятия теории Шмальгаузена-Уоддингтона (ЭТЭ) как система развития, регуляция, стабилизация онтогенетических траекторий, или даже просто онтогенез, не имеют реального содержания для СТЭ. В одной из своих работ Сергей, отметив неясность понимания естественного отбора у Дарвина, далее пишет: "Пришлось разбираться, что же мы понимаем под ним, и эта работа еще не закончена". И здесь снова встает все тот же вопрос — в рамках какой теории следует разбираться. Ведь, например, в СТЭ и ЭТЭ термины "отбор" и "наследственность" понимаются принципиально по-разному, причем в первом случае это независимые факторы, а во втором одно является причиной другого. А вне конкретной теории - это просто абстрактные словесные символы. Точно также и выбор инвариантных характеристик определяется содержанием самой теории (например понятие гена как единицы наследственности). И если такие характеристики предъявлены, то за ними по умолчанию уже стоит какая-то концепция - которую, по замыслу, еще только предстоит создать. Таким образом, предлагаемый путь постройки здания новой теории кажется мне иллюзией.

Сказанное в отношении методологии не имеет прямой связи с оценкой уникальных теоретических исследований Сергея, направленных на познание законов разнообразия и преобразования формы. Эти важнейшие обобщения относятся к категории самостоятельных исследовательских задач, постановка которых возможна и вне рамок целостной теории. Значимость их результатов не зависит от успеха отдаленного конечного замысла, который с ними мысленно связывался. Напомню, что подобным образом А.Н. Северцов создавал свой ранний вариант классификации модусов преобразования онтогенеза ("филэмбриогене-зов"), отвлекаясь, по его собственному признанию, от вопроса о том, идет ли эволюция по Дарвину или по Ламарку. Но результаты такого исследования, какой бы фундаментальный характер они ни имели, сами по себе еще не создают новой теоретической парадигмы. Последняя, как уже говорилось, возникает иным путем.

Эти размышления напомнили мне об одном эпизоде, который, может быть, послужит косвенным подтверждением моих мыслей. Как уже говорилось, все реально существующие эволюционные теории Сергей считал односторонними, т.е. построенными на неоправданной экстраполяции частных обобщений. Поэтому заранее можно было предсказать его отношение к предъявлению концепции, расцениваемой как достаточно универсальное обобщение.

Между тем именно так я охарактеризовал учение Шмальгаузена - Уоддингтона (формализованное как ЭТЭ) в моих главах, написанных для "Современной палеонтологии". Я стремился показать, и считаю так до сих пор, что это - единственная внутренне целостная эволюционная теория после теории зародышевой плазмы Августа Вейсмана, построенная на взаимосвязанных основаниях и имеющая высокий объяснительный потенциал. И естественно, я не удивился, когда Сергей не согласился со мной. При встречах (где-нибудь в зале заседаний или в институтском коридоре) он неизменно старался убедить меня, что мои выводы, может быть, справедливы для животного мира, но не для растений. Однажды, когда речь зашла о принципе эволюции взрослой стадии путем терминальных изменений, я сослался на ботаника Дж. Стеббинса, который также принимал его. Сергей ответил в таком духе, что Стеббинс тоже грешил неоправданным переносом закономерностей, почерпнутых из мира животных, на мир растений. Тогда я спросил Сергея, что же в таком случае он сам относит к общим закономерностям эволюции животных и растений. На это последовал ответ, что таковые вообще искать не обязательно; их может просто не быть.

Конечно, я был удивлен, поскольку такая позиция вообще упраздняет задачу построения единой эволюционной теории. К тому же Сергею самому случалось цитировать слова своего идейного наставника Любищева о том, что отказ от широкой теории есть лишь плохое теоретизирование. Я подумал тогда, что мой собеседник, может быть, просто хотел подчеркнуть недооцениваемые мною масштабы трудностей, связанных с построением общей теории, но в азарте полемики сделал это ценой непомерно рискованного утверждения.

Однако сейчас я думаю иначе. Напомню, что сверхзадачей Сергея было построение фундамента для новой (неклассической, как он ее называл) теоретической биологии, где обобщения на основе неполной индукции стали бы настолько же достоверными, как в физике и химии. Но его определенно посещали сомнения, возможно ли это вообще. В доказательство приведу следующие слова из его известной работы "Принцип сочувствия": "Реально ли движение по намеченному Любищевым пути? Не окажется ли, что специфика живого, отрицать которую невозможно, в принципе не допустит превращения биологии в новую неклассическую науку, способную стать рядом с неклассической физикой? Этот тезис никогда не поздно взять на вооружение...". Конечно, вряд ли Сергей решился бы на выражение этой же мысли в печати столь однозначным образом, как это получилось в разговоре со мной. Но, несомненно, он, задумывался над нею.

Мне хотелось бы теперь отчасти оценить эволюционные представления Сергея с точки зрения сторонника шмальгаузеновской теории (ЭТЭ). Сразу следует оговориться, что последняя не обсуждается в его работах, за исключением лишь косвенных упоминаний. Это не особенно удивляет. Даже и сегодня влияние этого учения на биологическую мысль довольно ограничено, при всем традиционном почтении биологов к имени Шмальгаузена. Тем более это верно для времени, о котором мы говорим, отдаленном от нас более чем тремя десятилетиями и отмеченным безраздельным господством синтетической теории эволюции. Этому способствовал и сам способ изложения Шмальгаузеном своих идей, основанный на эклектическом смешении языков ЭТЭ и СТЭ. По своему опыту могу сказать, что нужно быть очень предрасположенным к восприятию этих идей, чтобы, читая их изложение в "Факторах эволюции", однозначно увидеть, что речь тут идет о принципиально новой эволюционной парадигме.
Возвращаясь к взглядам Сергея, еще раз напомню, что построение новой ("номотетической") эволюционной теории как таковой он считал делом будущего. Она виделась ему как синтез двух противоположностей - номогенетического подхода, основанного на признании внутренних закономерностей эволюции, и селекционизма, отождествляемого с действием случайных факторов. Он стремился показать их взаимную дополнительность, хотя его симпатии явно принадлежали первому из них. При этом под селекционизмом фактически подразумевалась СТЭ, хотя Сергей понимал, что эта теория существенно отличается от дарвиновского учения.

Такое представление о двух главных теоретических альтернативах было унаследовано Сергеем от Берга и Любищева. Для сторонника шмальгаузеновской теории в своем дословном виде оно выглядит чуждым. Во-первых, потому, что с точки зрения ЭТЭ одна из этих альтернатив (СТЭ) есть концепция, построенная на ложных основаниях (преформизм, тавтологическое определение наследственности, и т.д.). Во-вторых, для ЭТЭ се-лекционизм и случайность — не связанные понятия, т.е. селекционизм не отождествляется с СТЭ. Материал отбора (пространство аберраций нормы) в шмальгаузеновской теории не случаен, но статистически детерминирован свойствами системы развития; действие отбора заключается в преобразовании свойств системы в сторону стабильного воспроизведения сохраненной аберрации. В третьих, как уже понятно из сказанного, для ЭТЭ отбор и мир биологической упорядоченности (т.е. мир закономерностей) - это не антиподы, как для Берга, а взаимосвязанные вещи; второе является продуктом первого. Отбор в этих представлениях есть механизм поиска системой нового равновесия взамен утраченного; эволюция - это плата за восстановление устойчивости живой системы путем отбора. В этом смысле отбор есть лишь биологическое выражение универсального механизма преобразования открытых систем путем последовательных циклов коррекции их состояния.

Однако смысл принимавшегося Сергеем противопоставления "селекционизм - номогенез" становится понятным, если обратиться к его истокам. Оно ведет начало с открытия Дришем в конце XIX в. системных свойств индивидуального развития, т.е. подчиненности их фактору целостности (обозначенному как энтелехия), который обеспечивает регуляцию хода развития к предопределенному конечному результату. Существование таких внутренних законов живого не укладывались в механистические представления тогдашнего естествознания, которое распространялось также и на понимание дарвиновского отбора. Последний представлялся чисто внешним агентом по отношению к сортируемым вариациям. Тем самым наличие собственных закономерностей внутри живой организации могло казаться необъяснимым с точки зрения дарвиновской теории (так считал и Дриш). Распространение в XX в. неовейсманистской концепции отбора генов (СТЭ), в представлениях которой вообще нет места для организма как целого, объективно лишь укрепляло основания для такого убеждения. И лишь шмальгаузеновская теория позволила взглянуть на эту проблему в новом свете, поскольку в ней системные свойства организации создаются именно отбором.

Таким образом, если точно сформулировать суть антитезы "номогенез - селекционизм", то на самом деле речь идет о противопоставлении системного и механистического (редукционистского) объяснений живой организации. Эта проблема, имеющая давнюю предысторию в эмбриологии, известна в ней как выбор между эпигенетической и преформационной моделями развития. Такой выбор является ключевым для любой эволюционной теории (поскольку ее объекты суть продукты индивидуального развития). И он же лежит в основе коренных различий между ЭТЭ и СТЭ.

Только видя в механизме онтогенетического осуществления целостную систему, мы можем понять суть преобразующей функции естественного отбора. Неприятие представлений об отборе как причине системных свойств живой организации имеет вполне предсказуемые последствия для эволюционного мышления. Напомним, что никакого иного собственно биологического объяснения этих свойств до сих пор не предложено (если не считать дришевой энтелехии, обозначающий непознаваемую целеполагающую причину, или идеи де Фриза о творческой роли мутаций). Поэтому, если искать на этом пути альтернативного объяснения, то, очевидно, не остается ничего иного, как целиком свести закономерности биологического уровня к общим свойствам физических объектов. Именно этот подход и составляет любищевскую традицию, продолженную и развитую Сергеем Мейеном.

Уже говорилось, что с точки зрения этого направления центральным вопросом эволюционной теории является выяснение фундаментальных законов, управляющих закономерной повторяемостью изменчивости в разных группах организмов, нередко даже не связанных близким родством. В обобщениях Сергея речь шла прежде всего о феномене гомологических рядов Н.И. Вавилова, в который он включал и то, что было названо им "правилом Кренке", т.е. параллелизм нормальных признаков и мутационной изменчивости у родственных форм (второе явление рассматривалось как частный случай первого). Объяснение выступающих здесь закономерностей Сергей видел прежде всего в выявленных Ю. Урманцевым законах преобразования формы в полиморфических рядах физических объектов.

В этой связи показательны представления Сергея о логически возможных путях объяснения биологических параллелизмов. В его популярной статье "Путь к новому синтезу" они сведены к альтернативе: либо надо принять для этих явлений общую наследственную основу (что абсурдно, учитывая случаи крайне далекой степени родства между демонстрирующими их формами)

(Для современной молекулярной биологии, воодушевленной открытием гомеобокс-содержащих генов, сходных у разных групп организмов, такое предположение уже не кажется абсурдным Это открытие привело к возрождению преформизма в масштабах, немыслимых для классической генетики. Например, уже стало обычным утверждение, что разметка структурных изменений вдоль оси тела и даже детерминация осей конечностей у позвоночных и насекомых определяются в каждом из этих случаев одними и теми же генами и имеют общее происхождение).

либо искать для них универсальные законы, общие для живой и неживой природы. Но собственно биологический уровень объяснения здесь не выделен в качестве специальной задачи поиска.

Между тем для ЭТЭ обсуждаемые закономерности имеют прежде всего биологическую специфику (хотя и могут быть описаны на языке общих свойств динамических систем). Они понимаются здесь как эпифеномены сходства сравниваемых систем развития, т.е. как следствие близости их структуры, которую Уоддингтон назвал "эпигенетическим ландшафтом" (фазовым портретом) системы. Речь идет о подобии в рисунке ветвления онтогенетических траекторий, осуществимых для данных систем. В частности, явления, иллюстрирующие "правило Кренке" и вообще все то, что называют параллелизмом мутационной и модификационной изменчивости, есть выражение различий в устойчивости одной и той же траектории в случаях, когда она является либо канализированной (ведущей к норме или ее варианту), либо аберративной. Именно примеры такого рода послужили Шмальгаузену одной из главных основ для его заключения, что эволюционные новшества возникают путем стабилизации лабильных формообразовательных реакций.

Убеждение Сергея в неспособности современной эволюционной биологии дать общее объяснение параллелизмов было для него одним из главных доводов в пользу необходимости ее ревизии на любищевских принципах. (При этом объяснение, даваемое шмальгаузеновской теорией, оставалось вне рассмотрения). Другим таким же постоянно подчеркиваемым в его работах доводом было отсутствие "теории адаптивных толкований", включающей принципы обнаружения приспособлений и критерии оценки их истинности. Подобное скептическое отношение к "догмату приспособления" как известно, имеет давнюю традицию; но и этот упрек эволюционизму будет оправдан лишь том в случае, если мы оставим без внимания учение Шмальгаузена. Ибо принципиальное решение названной проблемы однозначно вытекает из постулатов ЭТЭ. Адаптивность является здесь просто синонимом системной устойчивости организации, и выражается в способности последней к самовоспроизведению и самоподдержанию на основе регуляции своего состояния. Благодаря этому нормальная организация способна персистировать во времени и пространстве (т.е. в поколениях и популяциях), что и является критерием ее адаптивности. Вопрос же об адаптивности признаков здесь просто лишен содержания, так как устойчивость по определению есть свойство организации в целом. Анализ приспособительного значения признака, связанный с вычленением его из целого, возможен лишь как
условный прием, имеющий смысл в одних ситуациях (если речь идет, например, о глазе или конечности), но непродуктивный в других.

Следует также остановиться на представлениях Сергея о сущности естественного отбора, хотя не исключаю, что этот вопрос не был для него до конца ясен. Прежде всего отмечу, что при всей противоположности идей номогенеза и генетического селекционизма, т.е. СТЭ, их понимание роли отбора в эволюции достаточно сходно. В обоих случаях отбор по существу признается лишь одним из факторов эволюционного процесса, играющим скорее вспомогательную роль. Примерно такое же место отводилось ему Сергеем и в будущем эволюционном синтезе, где, по его словам, "отбор сохранит могущество, но окончательно утратит монополию". В исходных генетических представлениях начала XX в. за отбором вообще не признавалось созидательной роли, и в нем видели лишь сито для мутаций. В СТЭ эта позиция была декларативно смягчена за счет признания роли отбора в создании генных комплексов, изменениях "генотипической среды" и т.д., но она так и осталась второстепенной по сравнению с мутационным процессом; при этом идея "сита" по-прежнему остается доминирующей в умах последователей синтетической теории.

Сергей, характеризуя принципы СТЭ, также писал о "сите естественного отбора", не уточняя собственных взглядов по этому вопросу. Но я могу подозревать, что они не сильно отличались от указанного представления. В начале очерка я уже упоминал о письме, которое Сергей написал мне по поводу рукописей моих разделов в "Современной палеонтологии", где я следовал идеям шмальгау-зеновской теории. К сожалению, ни этого письма, ни моего неотправленного ответа на него я до сих пор не могу найти. Если найду, то, конечно, постараюсь опубликовать. Это было бы важно хотя бы потому, что письмо Сергея было реакцией именно на ЭТЭ (которую он не обсуждал в своих работах), а не на абстрактную идею селекционизма.

В моей памяти содержание этого письма почти стерлось. И единственное, что я помню, касается как раз понимания механизма отбора. Возражая против изложенных мною шмальгаузеновских представлений о созидательной роли отбора, Сергей сравнил его фактическую роль с функцией контролера, пропускающего по билетам зрителей на киносеанс. И спрашивал - неужели те, кто оказался в кинозале, приобрели в итоге новые качества.

Понятно, что это возражение подразумевает концепцию "сита". И для меня это показалось тогда совсем неожиданным. Ведь при всех особенностях языка, использованного Шмальгаузеном для изложения своей теории, суть воздействия отбора на механизм развития освещена им вполне ясно и едва ли оставляет место для разночтений. Он утверждал что, поддерживая определенный фенотип, реализуемый генетически неидентичными особями, отбор тем самым преобразует генотип их потомства в сторону все более устойчивого воспроизведения данного фенотипа. Эта мысль отчетливо выражалась и многими последователями Шмальгаузена (например, генетиками М.М. Камшиловым и Ю.М. Оленовым) и не заметить ее отличия от традиционного понимания отбора, казалось бы, невозможно. И, тем не менее, реакция на нее Сергея была такой, как я пишу. Видимо это пример того, о чем говорилось выше - что из-за различия языка концепций, исповедуемых (или хотя бы привычно допускаемых) разными исследователями, они могут не понимать друг друга, даже говоря, казалось бы, об одном и том же. В этой ситуации на самом деле нет ничего необычного: такова вообще повседневная реальность борьбы идей в науке. Борьбы, в которой большая часть усилий, по-видимому, вообще не оказывает влияния на ход событий.

Этот обрывок памяти, как и все, что сказано выше о проблеме восприятия шмальгаузеновско-го учения, невольно возвращает нашу мысль к известному «принципу сочувствия», который для его автора, Сергея, несомненно, был чем-то важным. Не видим ли мы здесь подтверждение правила о сапожнике без сапог? Ответ на этот вопрос не совсем прост. Постараюсь объяснить, что я имею в виду.

Понятно, что способность ученого к толерантному восприятию чуждых идей определяется культурой его научного мышления, независимо от того, была ли она изначально ему свойственна, или выработана на практике. Но терпимость - это еще не сочувствие, ибо сочувствовать - значит понимать. Между тем, как только что говорилось, для ученых, исповедующих разные парадигмы, эта цель в общем случае недостижима из-за несовместимости их языковых систем. Понимание становится возможным лишь тогда, когда появляется более общая теория, позволяющая объяснить на своем языке ключевые понятия других, более специальных.

Поэтому единственный путь к позитивному восприятию того, что исходно было для нас чуждым -это собственный опыт научного поиска, который постепенно открывает нам причинные взаимосвязи все более высокого порядка. В результате то многообразие явлений и закономерностей, которое прежде казалось противоречивым, укладывается во все более логичную и целостную картину. Те обобщения, что казалось нам неверными или наивными, теперь становятся содержательными, только получающими уже иное истолкование. В мыслях, что казались несовместимыми с нашими взглядами, мы неожиданно обнаруживаем их подтверждение, только скрытое за чуждыми нам формулировками.

Каждый исследователь-теоретик с большим или меньшим успехом бессознательно следует по этому пути, вектор которого можно описать формулой: от нетерпимости невежества к всепонима-нию мудрости. Чем больше наш опыт такого рода, тем менее мы склонны отвергать с порога то, что нам непривычно. Опыт учит, что в истории науки абсолютно бессмысленных утверждений не так много; большая часть того, что отвергается, это на самом деле вполне содержательные суждения, только экстраполированные за пределы условий, при которых они выполняются. Не раз писалось о том, что прогресс науки невозможен без осмысления заново того, что ранее считалось отвергнутым ею. Таким образом, сочувствие в науке в высшем смысле этого слова - это, увы, не вещь, которой можно научить. Она может быть только "выстрадана" собственным участием в процессе познания.

Но вернемся к Сергею. Вспомним, что он был активным лидером целого направления теоретической мысли, которое отстаивало свои взгляды не только в публикациях, но может быть, еще в большей степени в многочисленных публичных дискуссиях того времени. Сергей был блестящим и закаленным полемистом, способным держать удар и мгновенно находить уязвимые места в позиции оппонентов. Эти дискуссии (при отсутствии должной культуры их ведения в нашей науке) обычно намного превосходили по остроте печатную полемику. Собственно научные аргументы здесь нередко отходили на второй план по сравнению с групповыми и личными мотивами оппонентов, индивидуальными амбициями и т. д. О накале этих страстей можно судить по некоторым письмам Сергея к коллегам, публикуемым в этом сборнике - причем данная сторона дела видна там гораздо яснее, чем сами предметы научных разногласий, не всегда актуальные для современного читателя (они могли касаться самых разных аспектов теоретической биологии и философии). Сергей, можно сказать, жил в атмосфере этой борьбы, и я помню его решительные высказывания по поводу своих оппонентов. В этих жестких условиях, когда позиция ученого вынужденно упрощается до противопоставления "свой - чужой", становится уже не до принципа сочувствия, так как последний предполагает спокойную рефлексию, не отягощенную ничем посторонним. (Тем более трудно ожидать такого подхода в отноше-
нии взглядов, находящихся за пределами предмета полемики и тем самым не входящих в сферу повседневного обдумывания).
Видимо, именно этот малоутешительный опыт и имел в виду Сергей, когда писал, что в спорах рождается не истина, а только склока. Он, несомненно, знал, о чем говорил. И отсюда становится понятным его стремление к иной, подлинно гармоничной форме межличностного научного общения, пусть нереальной сейчас, но мыслимой для него как желанная цель. "Принцип сочувствия" - это просто ключевые слова для понимания сути такого стремления.

В заключение скажу о моих представлениях относительно будущего развития эволюционизма и роли в этом плане идей Сергея, как я ее понимаю. То, что эволюционная теория не сможет долго просуществовать, целиком опираясь на редукционистские принципы СТЭ, и что переход к системному пониманию эволюционных изменений неизбежен, было очевидно как в представлениях номогенетической концепции Любищева-Мейена, так и шмальгаузеновской теории (ЭТЭ). Но поскольку для ЭТЭ эволюция - это преобразование системы онтогенетического осуществления, то по ее ожиданиям, будущее понимание эволюционных механизмов должно опираться на свойства индивидуального развития. И это предсказание сбывается на наших глазах. Начиная с 80-х годов прошлого века, теоретики биологии призывают к "новому эволюционному синтезу", в котором эмбриология обрела бы свое законное место наряду с генетикой. И хотя реальные попытки приблизиться к этой цели не слишком удачны и скорее направлены на описание иерархии процессов развития в терминах генов, само изменение вектора мышления уже давно налицо.

Значит ли это, что замечательные исследования Сергея, направленные на создание иных основ для новой теоретической биологии, останутся в стороне от этого процесса? Нет, я так не думаю. Напомню, что достаточно строгой теории формообразования, которая неизбежно потребуется для дальнейшего развития эволюционных представлений, в эмбриологии до сих пор нет. Ее создание потребует разноплановых подходов. И мне кажется, именно в этом отношении прежде всего окажется востребованным огромный вклад Сергея в познание законов многообразия формы, содержащийся его фундаментальных типологических исследованиях.

И еще одно. Суть познания заключается в возможности увидеть общее за внешне разнородными явлениями и тем самым задаться вопросом об их общей причине (который иначе не мог бы возникнуть). Чем выше уровень обобщения, тем более содержательным обещает быть ответ на такой вопрос. Как правило, ученые движутся этим путем интуитивно, не задумываясь о необходимой последовательности его шагов. Но Сергей Мейен смотрел на процесс познания открытыми глазами и более того, видел в его анализе самостоятельную научную задачу. Ее целью было оптимизировать для исследователя поиск инвариантных характеристик на любом ограниченном материале и приучить его к мысли, что их частные проявления могут быть бесконечно разнородны. Этот подход опирался на убеждение, что закономерная повторяемость свойств является универсальным законом материального мира, и что это открывает безграничные возможности для совершенствования методов познания в любой конкретной области. Пионерские работы Сергея, направленные на достижение этой амбициозной цели, навсегда сохранят свою непреходящую ценность.

Рекламные ссылки