Проблемы Эволюции

Проблемы Эволюции

Метаэкология. Глава 5. Эгосистема.

Красилов В. А.

Смелая попытка философского осмысления биологической эволюции и развития человеческого духа в рамках единой системной теории. (М.: ПИН РАН, 1997. 208 с).

Глава 5. ЭГОСИСТЕМА

 

Мы теперь достаточно знаем о подобии всех открытых систем, параллелизме их развития, чтобы не удивляться общей направленности эволюции природных экосистем и человеческой личности. Во первых, напомню, эффективность создания живого за счет косного измеряется отношением биомассы к мортмассе. Последнее возрастает благодаря увеличению биологического разнообразия, которое в свою очередь связано обратной зависимостью с величиной перекрытия экологических ниш (индивидуализацией видов) и избыточностью популяций заполняющих эти ниши организмов.

В неустойчивых условиях сохраняется значительная избыточность (как буфер против истребления), тормозящая рост разнообразия. Однако в ходе биологической эволюции совершаются открытия (такие как фотосинтез, теплокровность, разумное поведение и т. п.), поднимающие разнообразие на новую ступень, позволяющие биологическим видам стабилизировать среду обитания и, воспользовавшись плодами стабилизации, сузить перекрытие экологических ниш, ослабить прямо связанную с последним конкуренцию (в идеале - подойти к бесконкурентному сосуществованию) и сократить избыточность своих популяций (в моей книге "Охрана природы. Принципы, проблемы, приоритеты", 1992, говорится об альтернативных стратегиях Ниобы и Латоны: плодовитая Ниоба недолго торжествовала над малодетной Латоной, потомство которой оказалось более долговечным). Это и есть приспособление, обеспечивающее эффективность системы в целом - биологический прогресс.

При этом многие различия, имевшие в прошлом приспособительное значение, утрачивают его, переходят в разряд нейтральных по отношению к естественному отбору и служат основой дальнейшей индивидуализации. Мы знаем, что эти прогрессивные тенденции можно обратить вспять, внеся фактор неустойчивости, заставляющий популяции наращивать избыточную численность. В развитии человеческой цивилизации были продолжены основные тенденции биологической эволюции. Цивилизация уже с первых ее шагов - обустройства пещерных жилищ, изобретения огня и т. п. - имела целью выживание не самых приспособленных (которые, должно быть, неплохо чувствовали себя под открытым небом и не боялись холода), а, наоборот, наименее приспособленных, тем самым препятствуя естественному отбору. Технологические и духовные от­крытия создавали новые социальные ниши, а, значит, больше разных людей мог­ло найти достойное место в жизни, уйти от беспощадной конкуренции друг с дру­гом, обрести возможность выбора и, следовательно, свободу. Индивидуальные различия, имевшие в прошлом решающее значение для выживания (например, способность быстро бегать), утрачивали таковое, переходя в разряд нейтральных, напоминающих о себе в детских играх (которые повторяют эволюционное про­шлое) и других занятиях, не предназначенных для борьбы за жизнь. Индивиду­альная разнокачественность все больше превращалась в индивидуальное разнооб­разие, на основе которого возможно неконкурентное сосуществование.

Вместе с тем человек в большей мере, чем другие организмы, способен ста­билизировать среду обитания и, в перспективе, обеспечить устойчивое существо­вание биосферы, без столь сокрушительных в прошлом кризисов и катастроф. Ведь и в "Генезисе" его исконное предназначение заключалось в сохранении сада жизни.

Можно возразить, что человек не стабилизирует, а наоборот, разрушает при­родные экосистемы, что массовая культура стирает различия и сокращает разно­образие, что технологии используются одними для подавления других. Все верно. Но верно и то, что человеческой цивилизации всего несколько десятков тысяч лет - срок по эволюционным масштабам времени ничтожный. Не более семидесяти поколений отделяет нас от Авраама, мечтавшего, чтобы потомков у него было, как звезд в небе. Эта психология колониста еще с нами, хотя она уже, на наших глазах, меняется. Начальный период экспансии и стремительного роста заверша­ется, хотя, как и в природе, возможны рецидивы.

Биологические аналогии должны были убедить нас в том, что избыточная численность - это ключевой показатель, от которого зависит направленность эво­люционного процесса. Избыточность необходима, если существует постоянная угроза истребления. Риму нужны были пролетарии (в римском значении этого слова), которые в конце концов привели великую цивилизацию к гибели. Видимо, уже в недалеком будущем необходимость в них отпадет, и развитие человечества пойдет по магистральному пути эволюции живых систем, в направлении роста объема и емкости культуры при сокращении удельного веса ее омертвевших структур, метаэкологического разнообразия, ценности каждого индивидуального существования. Вместе с тем меняется само представление о целях существова­ния, все более смещаясь от общепринятого к особенному.

Многие черты, считающиеся сугубо человеческими - орудийная дея­тельность, целесообразное поведение, способность к социальному взаимо­действию, этическое (нормативное) отношение к окружающим - в той или иной степени присущи животным (попутно отмечу, что способность к изготовлению орудий отнюдь не является монопольным свойством человека; врановые птицы Новой Каледонии, например, изготавливают крючки для извлечения насекомых, превосходящие по своим технологическим свойствам аналогичные изделия па­леолита, см. G.R. Hunt: Nature, 1996, 379, 245-250). Однако подобие экологиче­ских и социокультурных систем не исключает принципиальных различий между человеком и живыми существами других видов. Несмотря на преемственность тенденций, эволюция человека не может рассматриваться как простое продолже­ние биологической. Только человек обладает тем, что на символическом языке называется душой и чему служит сам символический язык. Вследствие раздвоен­ности физического и метафизического существования человека возникает система личности, способная к автономному развитию.

Тандем

Как целью солнечного пути было возвращение на круги своя, так и жизнь древнего человека не имела иной цели, кроме цели самой природы - продления жизни в бесконечной круговерти смертей и рождений. Сознание реконструирова­ло бытие как круг причин и следствий, понимание которых в смутной форме дос­тупно и животным.

Проблема соотношения бытия и сознания, долгое время представлявшаяся неразрешимой, требует эволюционного подхода. Сознание и его основная функ­ция - целеполагание - бьыи объявлены монополией человека, чисто человеческой "способностью мысленного восприятия" или "формой отражения действительно­сти" и т. п. За этой современной фразеологией скрывается древний креационизм, миф о сотворении человека как существа, изначально поставленного над приро­дой и соответственно наделенного некими особыми свойствами.

Однако эволюция не признает абсолютных различий, ничто не возникает на пустом месте. Природа как система определяет цель - поддержание жизни, и все живые существа стремятся к этой цели - инстинктивно, следуя указаниям генети­ческой памяти, или сознательно, полагаясь на рассудок (сознание означает со­вмещенное знание себя и окружающего, позволяющее реализовать причинно-следственную схему; когда говорят: "такой-то действовал сознательно", то имеет­ся в виду, что такой-то знал, почему он так действовал и предвидел, к чему это приведет).

Можно довольствоваться одной генетической памятью, она не подводит, но в этом случае реагирование на внешние импульсы ограничено заключенными в ней стереотипами и не гарантирует выживания в изменяющихся условиях. Поэтому уже беспозвоночные обладают некоторой способностью к обучению - приобрете­нию памяти, дополняющей генетическую и обеспечивающей более сложное реа­гирование. Рассудочная деятельность по схеме "если - то" появляется уже на уровне высших животных (конечно, животные не размышляют о конечных целях бытия, но ведь и люди в большинстве случаев о них не заботятся, предпочитая, как говорил Л.Н. Толстой, "забыться сном жизни").


Какой бы ни была "на самом деле" структура мира, нам она представляется причинно-следственной, иначе сознание работать не может. Теория эволюции, однако, позволяет нам продвинуться дальше кантовского разделения феноменов и ноуменов. Поскольку рассудок имеет приспособительное значение, то логично предположить, что структура мира такова "на самом деле", иначе к чему же наши предки приспосабливались на протяжении миллионов лет? Другое предположе­ние - что рассудок нас только сбивает с толку - просто перечеркивает эти миллио­ны лет).

На первой стадии сознательное восприятие действительности сводится к со­поставлению поступающих сигналов с врожденными и приобретенными стерео­типами, обеспечивающему быстрое реагирование. Стереотипы помогают ориен­тироваться в мире из небольшого числа переменных. При этом подгонка под сте­реотипы мешает ориентироваться в мире из большого числа переменных.

Вопреки традиционному мнению, категориальное - сущностное - мышление первично. Специальные наблюдения показали, что обезьяны подают различные звуковые сигналы опасности, соответствующие понятиям "леопард", "змея", "орел" и заставляющие всю стаю поспешно вскарабкаться на дерево, обратиться в бегство или искать укрытие в кустах (R. Seyfarth et al.: Science, 1980, 210: 801-803). При этом молодые животные нередко подают ложные сигналы, принимая за орла какую-нибудь безобидную птицу. Подобные ошибки случаются и у взрос­лых. Это издержки категориального мышления, разбивающего все разнообразие явлений внешнего мира на ограниченное число универсалий.

Для стаи важно, чтобы реакция всех животных на опасность или иные внеш­ние стимулы была однообразной. Иначе говоря, массовое сознание важнее инди­видуального. Однако на какой-то стадии развития отношения внутри стаи стано­вятся важнее внешних (вожак, если его сразу не распознать и не принять позу подчинения, припав к земле и выставив зад, может причинить больше неприятно­стей, чем внешний враг). Сплоченность обеспечивает определенный уровень безопасности, но оборотная сторона этого - увеличение вероятности близкородст­венных спаривании, которых можно избежать, лишь научившись отличать близ­ких родственников от других животных. Единообразие при этом становится не­желательным, а случайные отличия обретают приспособительньш смысл. Иными словами, индивидуальность появляется как следствие половой избирательности (имеющей вполне очевидные генетические причины), и сложившихся на ее осно­ве биосоциальных отношений.

Каждому, наверное, случалось принять прохожего за кого-то из знакомых и потом удивиться своей оплошности. Если между чужим и знакомьм нет большой разницы, то подобные ошибки не имеют принципиального значения. Но если ка­ждый - личность и требует личностного отношения, то они по меньшей мере не­желательны. Отсюда следующий шаг в эволюции сознания, связанный с индиви­дуализацией - развитие самосознания, рефлексии, выступающей посредником между статичным миром сущностей и текучим миром явлений. Раздвоение сознания выражается в расхождении функций правого и левого полушарий голов­ного мозга и появлении загадочной, патетической, подчас одиозной фигуры аймона, гения, "второго я".

В ходе эволюции любая система рано или поздно обзаводится механизмом саморегуляции, который обеспечивает ей устойчивость и относительную незави­симость от регуляции извне, каковой является, в частности, естественный отбор. В генетической системе это специальные ферменты, вырезающие дефектные уча­стки ДНК, в популяции - половой отбор и физиологическая регуляция плотности, в развитии интеллекта - логика, в становлении личности - самосознание.

С появлением самосознания резко сокращается количество ошибок и сбоев, которые неизбежны в работе интеллекта как средства приспособления к внешним условиям. Самосознание предполагает обратимость восприятия, понимание неод­нозначности ситуации, которое у ребенка проявляется лишь на шестом-седьмом году жизни, что свидетельствует об относительно позднем эволюционном разви­тии этой способности. Интеллект теперь обращен не только наружу, к внешнему миру, но и внутрь, к системе собственной деятельности. Эта новая функция фор­мирует соответствующие структуры, которые мы называем внутренним миром. Здесь каждый становится как объектом, так и субъектом самопознания, в связи с чем происходит неизбежное раздвоение.

Мы привыкли к выражению "раздвоение личности", которое на самом деле совершенно бессмысленно: без раздвоения нет никакой личности. Рефлексия не разрушает личность, как нам столько раз твердили. Рефлексия - необходимое ус­ловие возникновения личности.

Мы возвращаемся к теме двойников. В системе личности рефлексия персо­нифицируется как "второе (внутреннее) я", превращаясь в центральную фигуру внутреннего мира, служащего для него метасредой. Нам предстоит рассмотреть, из какого материала формируется этот мир, как происходит его обустройство. Мы попытаемся затем оценить его продуктивность по тому обогащению, которому подвергаются в нём основные компоненты существования - любовь, страдание, смерть.

Прохожие

В полинезийских и африканских языках слова повторяются дважды, как "лава-лава" или "нгоро-нгоро". Детские слова "мама", "папа", "баба", "дядя" и т. п., общие для всех индо-европейских языков, представляют собой такие же по­вторы. В эмоциональном высказывании мы нередко повторяем слово или слово­сочетание дважды и трижды. Одного раза, видимо, недостаточно, чтобы слово было должным образом пережито, как говорят, запало в душу. В поэтической ре­чи рифма возвращает к предыдущей строке, как бы продлевая ее жизнь. Дети постоянно просят повторить знакомую сказку. Наслаждаются Одиссей и длинновеслые мужи феаки, слушая в сотый раз забавную историю о застигнутых врасплох любовниках Аресе и Афродите.

В античности каждый уважающий себя автор создавал собственную версию всем известной истории. Было семь греческих (Аполлодора, Еврипида, Клеофонта и др.), семь римских (Гракха, Сенеки и др.) "Фиестов", и примерно столько же "Атреев" с аналогичным сюжетом. Псевдоантичную историю псевдотроянского героя Троила и его возлюбленной Бризеиды (Крессиды, Криссеиды) пересказыва­ли, среди прочих, Бокаччо, Чосер и Шекспир; легенду о Тристане и Изольде, по­сле многочисленных средневековых обработок на всех европейских языках, воз­родили Шлегель, Вальтер Скотт, Иммерман и Вагнер. Впрочем, еще в мои школьные годы было принято по несколько раз перечитывать книги (смотреть фильмы). Сейчас эта традиция утрачена и, странным образом, обилие информа­ции не насыщает, а лишь ускоряет жизнь, стремительно скользящую в одной плоскости.

В мои школьные годы история богатого барина Троекурова и его бедного со­седа Дубровского преподносилась как реалистическое изображение жизни рус­ской деревни пушкинских времен. Богатый сосед, "злоупотребляя древностью своего славного рода, имел множество сторонников и делал в городе все, что хо­тел. К скромному соседу своему он относился враждебно и разорял его убогую усадьбу: мелкий скот избивал, быков угонял, травил хлеб, еще не созревший. Ко­гда же он лишил его всех достатков, решил и вовсе согнать бедняка с его участка и, затеяв какую-то пустую тяжбу о межевании, потребовал всю землю себе". Да­лее события принимают трагический оборот, но не стоит проверять цитату по Пушкину, так как она на самом деле дает реалистическое изображение жизни фессалийской деревни времен любимого Пушкиным Апулея. Великий Мане тоже не мог отказать себе в удовольствии скопировать картину из луврского собрания. Такого рода цитаты оживляют древние пласты культуры, не позволяя предать их забвению, перевести в метамортмассу.

Любви к повторению мы обязаны тем, что древний эпос вообще сохранился. Евангелие повторено четырежды, а сколько потом было желающих снова и снова пересказывать короткую биографию Христа? В Библии солнечное путешествие с погружением в пучину и возрождением преподнесено как история Адама, Иакова, Иосифа, Иова, блудного сына и, наконец, Иисуса. И возвращались, и будем воз­вращаться на эти круги бесконечно.

Иисус сказал: "Будьте прохожими" (от Фомы). Понтий Пилат, выйдя на пен­сию, едва ли помнил молодого галилеянина, которого отдал на поругание солдат­не, и мог со спокойной совестью утверждать, что все это выдумки. Событием ста­новится не столько случившееся, сколько многократно проигранное в воображе­нии, хотя, может быть, и не случившееся.


Дульсинея

Говорят, что в последние мгновения перед умирающим проходит вся его жизнь. Значит, все, в чем заключалась жизнь, может пройти за столь короткое время? Значит, не числом прожитых лет и не количеством промелькнувших эпи­зодов измеряется жизнь. Проходят ли перед умирающим Дон Жуаном три тысячи его женщин, каждая в отдельности, или они сливаются в некую толпу? Проходят ли перед Дон Кихотом ветряные мельницы или это все же воинственные велика­ны? Кого видит в последние мгновения слепой Фауст - Маргариту или Елену?

Может показаться, что Фаусту нет никакого проку от плетущегося следом Мефистофеля, но это неверно. Что за жизнь была бы у Фауста без Мефистофеля, кто бы относился к нему с таким неизменным интересом, кто бы насмехался, со­переживал, свидетельствовал? Его жизнь была бы ущербной, как греческая траге­дия без хора. Если наша жизнь трагикомедия, как полагал Платон, то хотя бы дайте нам хор.

Детство хорошо уже тем, что в нормальной семье ребенок всегда окружен хором сопереживающих свидетелей. Если он вырос и остался в небольшом селе­нии, где все его знают, то некое подобие хора сопровождает всю трагикомедию его жизни. Но жизнь в большом городе, одна из миллионов, порождает хрониче­ский комплекс неполноценности, трагедию маленького человека-невидимки, дни которого сыплются, как песок между пальцами. Честолюбие горожанина, стрем­ление стать начальником отдела, кинозвездой, Наполеоном, Эйнштейном, нако­нец, - не что иное, как естественное желание обзавестись хором. Любовь и брак горожанина - это попытка найти сочувственного свидетеля своей жизни. Если ни то, ни другое не удалось, то остается лишь один постоянный свидетель, тот, чье существование само по себе не имеет иных свидетельств, кроме его пребывания в душе свидетельствующего о нем.

Необходимостью в свидетеле, по-видимому, объясняется устойчивость таких общественных институтов, как брак и семья. Они сохранятся, какие бы радикаль­ные идеи ни выдвигали Платон, Иисус или Маркс. Хотя хор свидетелей, на пер­вый взгляд, предпочтителен, есть произведения - и с развитием индивидуальности их становится все больше, - которые не предназначены для хорового исполнения.

Глубоко интимные отношения возможны только с одним свидетелем, чья уникальность есть отражение собственной уникальности. Так моногамная семья сменяет полигамную. Так единый бог вытесняет сонм богов, обитающих на Олимпе или в другом отдаленном месте, утверждая царство свое внутри нас.

Дон Кихот мог запомнить ветряные мельницы, если они представлялись ему великанами. Слепой Фауст мог видеть Маргариту, если она одновременно была и Еленой. Реальная жизнь - жизнь в одной плоскости, история, рассказанная один раз (и, по правде сказать, идиотская, полная бестолкового шума и бессильной ярости), ускользает и расплывается, как след на воде. Полнота жизни определяет­ся не количеством свершений, а полнотой переживания свершившегося.


Событие, сопереживаемое свидетелем, многократно отраженное парными зеркалами, свершающееся одновременно на земле и на всех небесных сферах, не может пройти бесследно. Одна эфемерная Дульсинея перевешивает три тысячи любвеобильных испанок. Однако, чтобы подобное стало возможньм, необходимо сотворить себе свидетеля или, по крайней мере, взять напрокат.

Свидетель

В шуточной истории старушку, порвавшую платье, одолевают сомнения: я ли это? Решить сей вопрос должна собака - если узнает, значит я. Та же проблема не­редко стоит перед сотрудниками уголовного розыска. Как доказать, что человек тот же самый, если он изменил имя, внешность? И здесь прибегают к помощи со­бак. Очевидно, опознание собакой надежнее, чем опознание человеком. Сама же собака не имеет другого подтверждения собственной личности, кроме опознания другой собакой. Для человека не может быть большей трагедии, чем утрата авто­идентичности: с исчезновением внутреннего свидетеля весь жизненный путь ока­зывается как бы стертым. Даже физическая смерть не столь разрушительна, ибо какая-то, быть может, даже наиболее существенная, часть личного жизненного опыта, след самосознания остается после нее, обеспечивая то, что на символиче­ском языке называют бессмертием души, оставляющей бренное тело.

За исключением редких патологических случаев, человек, несмотря на изме­нения во внешности, социальном положении, образе мыслей, сам знает, что он то он, по крайней мере с определенного возраста. Раннее детство обычно оказы­вается за пределами автоидентификации. В отношении того, что младенец с со­ской на старой фотографии - это я, приходится полагаться на показания родите­лей и других внешних свидетелей. Внутренний свидетель появляется в возрасте пяти-шести лет, когда наши предки приближались к половой зрелости - убеди­тельное доказательство того, что автоидентификация возникла на поздних этапах эволюционной истории.

Когда ребенок начинает говорить о себе "я", в нем пробуждается способность к рефлексии и одновременно начинается развитие метафизического двойника е т а э г о (этот термин, по мысли автора, удовлетворяет потребность в более определенном понятии, чем "второе я" или "душа", у которых много значений; он не совпадает и с фрейдовским "суперэго", означающим, по существу, рациональ­ное этическое начало). Индивидуальность развития в данном случае повторяет исторический процесс - выделение из природы, развитие рефлек-сирующего мышления, - растянувшийся на тысячелетия. Автоидентичность - продукт этого процесса, а ее хранитель представляется особым существом, неподвластным вре­мени и тем самым отстраненного от нашего внешнего "я", так быстро покрываю­щегося патиной прожитых лет.

"Благодаря божественной судьбе с раннего детства мне сопутствует некий ге­ний, - говорил Сократ. - Это голос, который предупреждает меня и не разрешает действовать". "Во мне как бы два человека, - признается лермонтовский герой. дин действует, другой наблюдает и оценивает".

Подобные признания - не свидетельство исключительности. Все люди (а так­же боги) имеют метафизических двойников. Патология скорее выражается в от­сутствии или недоразвитии двойника, когда его приходится подменять священни­ку или психиатру.

Подмена

Индивидуальное развитие духовного мира ребенка, в той мере, в какой оно повторяет историческое развитие, может дать неоценимый материал для понима­ния последнего. Еще раз отметим, что сознание новорожденного отнюдь не чис­тый лист бумаги. Оно уже содержит заготовки представлений, которым, под внешними воздействиями, предстоит развиться в образы и понятия, заполняющие пространство внутреннего мира. Если называть этот мир душой, то, как и полагал Платон, зачатки ее мы получаем ещё до рождения.

Однако душа новорожденного пока не чувствует своей обособленности от окружающего мира и не в состоянии обеспечить автоидентичность, устойчивое узнавание самого себя. Это отчасти связано с необратимостью сознания. Малень­кий ребенок не понимает, что человечек, вылепленный из пластилинового шара то всё тот же пластилин. Его сознание ещё не готово к тому, чтобы мысленно произвести обратную операцию, свернуть человечка в шар. На этом этапе, по-видимому, ещё не существует раздвоения как условия существования продуктив­ной системы личности.

Швейцарский психолог Жан Пиаже показал, что обратимость приходит на пятом-шестом году жизни. Это событие огромной важности, поскольку с обрати­мостью появляется потенциальная способность к самопознанию. Именно на этой стадии возникает двойник-метаэго, производя смятение во внутреннем мире. Что было однозначным, оказалось двузначным. Юный метаэго испытывает почти бо­лезненный интерес к играм и сказкам с превращениями. Если волк может обер­нуться бабушкой, то, значит, свершился переход от одномерного мышления, свойственного животным, к многомерному, свойственному человеку.

Реальность, данная нам в ощущении, оказывается поглощенной реальностью, данной нам в воображении. В этой новой реальности категоричность восприятия снимается сомнением. Сотворенный двойственным сознанием перевертыш вызы­вает радостное удовлетворение (хорош весьма), называемое чувством юмора. Те­перь есть все необходимое для формирования личности. Только сформируется ли - вот в чем вопрос.

Природа шла к этому сотни миллионов лет. Как и всякое свойство, появив­шееся поздно в процессе эволюции, обратимость сознания обнаруживает боль­шую индивидуальную изменчивость. Мы привыкли к тому, что люди различаются по развитию чувства юмора, а у некоторых его как бы нет совсем. Эти последние, как правило, любят во всем определенность, ждут четких однозначных указаний, предпочитают авторитарный режим демократическому и неспособны к усвоению иностранных языков.

Вместе с тем отсутствие чувства юмора считается более унизительным, чем недостаток музыкального слуха, пространственного воображения или математи­ческих способностей. Дело, конечно, не столько в неумении видеть смешную сто­рону происходящего, сколько в неспособности вообще видеть другую сторону, свидетельствующей о крайне инфантильном сознании (в психологии это явление известно как "нетерпимость к двусмысленности", сопряженная с другими лично­стными свойствами и, в частности, со способностью обучения иностранным язы­кам; однако его значение как показателя эволюционной продвинутости еще не раскрыто).

Выделение личности из окружающего мира и формирование автономной сис­темы внутреннего мира на уровне предпосылок заложены в развитии каждого че­ловека. Но эти предпосылки могут не реализоваться, если в нужный момент на­править развитие по иному пути. Общество, склонное рассматривать человека как средство для достижения своих целей, широко пользуется такой возможностью. Вместо выделения человеку настойчиво предлагается самоотождествление с на­цией, государством или территорией, принадлежность которым становится не только его формальным опознавательным признаком, но и внутренним миро­ощущением, подменяющим личностные свойства. Аналогично "второе я", цен­тральная фигура внутреннего мира, подменяется внедряемой извне фигурой вож­дя, героя или бога, узурпирующей этот мир, как птенец кукушки чужое гнездо.

Для ребенка с неокрепшей метасистемой естественно стремление быть кем-то. По мере формирования личности невозможность ее отождествления с кем-либо становится все более очевидной. Если взрослый всё ещё видит в ком-то об­разец для подражания, идеальное состояние собственной личности, значит, лич­ность не состоялась.

Вместе с тем проясняется смысл честолюбия как стремления внедрить себя в качестве "второго я" в как можно большее число душ. Это способ метафизическо­го размножения, который можно уподобить гнездовому паразитизму (кукушка звестный пример). Если множество людей готово пожертвовать жизнью за лю­бимого вождя, тем самым свидетельствуя о подмене им наиболее ценной части себя самих, то честолюбивые мечты, можно считать, сбылись.

В системе "народ - вождь" последний, чаще всего, формируется как зеркаль­ный двойник, из контрастного материала (Гитлер не обладал арийской внешно­стью, а Сталин говорил по-русски с сильным акцентом). Вождь становится средо­точием духовной жизни и впитывает энергию нации, поднимающую его до заоб­лачных высот или опускающую до низменных проявлений демонизма. Но и об­ратная связь не остается бесследной, и нация еще долго после ухода смертного двойника хранит отпечаток его мелкой смятенной души.


Демократический режим отличается от диктатуры лишь тем, что большинст­во имеет конституционное право навязать свое воплощение "второго я" меньшин­ству, делегируя властям основные духовные ценности в порядке свободного воле­изъявления (чего-то в этом роде опасался М.Е. Салтыков-Щедрин, советуя не пу­тать отечество с начальством). В демократиях сам собой возникает единый стан­дарт духовной жизни, который диктатура тщится установить силой. Пока в душе сохраняется потребность в подмене личного двойника общегосударственным, ни­какая конституция не может обеспечить ни подлинной свободы, ни демократии.

Такие духовные ценности, как патриотизм, национальное самосознание, вера в идеал, не составляют исключения из всеобщей двойственности человеческой природы, которая, с упразднением двойственности, низводится до животного уровня. Так территориальное поведение свойственно многим видам животных. Человек научился использовать в своих целях территориальный инстинкт дикой собаки, превратив её в сторожевого пса. Аналогично каждый из нас в той или иной мере обладает врожденным чувством индивидуального пространства (одни не позволяют до себя дотрагиваться, других постоянно хлопают по плечу; в об­щем случае индивидуальное пространство женщин и детей обоего пола более проницаемо, к ним чаще притрагиваются, чем к взрослым мужчинам), которое на метаэкологическом уровне растягивается до государственных границ и болезнен­но реагирует на перемещение последних. В условиях военного противостояния любовь к границе, вероятно, необходима. Однако никакой необходимостью нель­зя оправдать превращение территориального инстинкта, как и любого другого ко­дируемого чувства, в доминанту внутреннего мира, который, таким образом, под­вергается опустошению.

Мы уже знаем, что устойчивость и продуктивность любой системы, в том числе духовной, прямо связана со сложностью ее структуры (измеряемой разно­образием) и обратно - с доминированием. Монодоминантная система обладает низким разнообразием и незначительной устойчивостью. В ней велико производ­ство мортмассы. Такие системы возникают в условиях кризиса. Если речь идет о духовной системе, то внедрение доминанты и неминуемое упрощение негативно сказываются на ее устойчивости и продуктивности. Внутренний мир потрясают истерические срывы, а духовная энергия находит выход в разжигании вражды и других формах производства мортмассы.

Кажется удивительным, что объединение людей под лозунгами духовного очищения и морального возрождения может привести к самосожжению или газо­вой атаке. Однако психологические процессы, развивающиеся в таком объедине­нии, делают подобный финал вполне предсказуемым. Настойчиво внедряемая в сознание мысль о некой особой миссии подчиняет себе духовный мир, подменяя "второе я" и соответственно исключая возможность развития личности. Когда внутренний мир линеен, неоднозначность окружающего воспринимается как ис­точник угрозы, вызывая агрессивную реакцию, которая обращается наружу или внутрь. Тот же механизм объясняет на первый взгляд загадочное, но неизбежное превращение вполне заурядного человека, пришедшего к власти, в жестокого ти­рана и убийцу: это его единственно возможная (за исключением самоубийства) реакция на угрожающую неоднозначность внешнего мира, вступающей в проти­воречие с однозначностью мира внутреннего.

Всё вышесказанное подходит под понятие лишения личности, нередко при­нимающего драматические формы, но чаще происходящего исподволь, с помо­щью приемов, которые выглядят вполне невинно. Человек может и не заметить утраты, но так или иначе это самое банальное и самое печальное, что может про­изойти с человеком.

Что в имени ?

Имя - не рука, не нога, не лицо, не что-нибудь еще, свойственное человеку, утверждает юная Джульетта. Что в имени? Назовите розу другим именем - она будет пахнуть так же. Это экзистенциалистское высказывание полемического ха­рактера противоречит многовековому убеждению в том, что имя - наиболее суще­ственная часть человека. Оно - то самое слово, которое было у бога, когда он тво­рил, произнося имена.

Родовое имя первоначально совпадало с обозначением тотема, сакральной сущностью рода. Впоследствии, будучи произведенным от характерного призна­ка, профессии или родовой вотчины, оно сохраняло сущностное значение. Джуль­етта думала, что, сменив имя, Ромео перестанет быть Монтекки. Гамлет думал, что вопрос быть или не быть целиком находится в его компетенции. С таких ошибок начинается экзистенциализм - учение, отвергающее судьбоносное значе­ние сущности и саму сущность (в восточном варианте, дзен-буддизме, эта уста­новка звучит как "убить Будду").

В самом деле, все, что случилось с Джульеттой и Гамлетом, выглядит как цепь нелепых случайностей - бессмысленный шум и слепая ярость. Однако в ре­зультате завершился давний конфликт Монтекки - Капулетти, и Фортинбрас смог покончить с (начавшейся в прошлых поколениях убийством старшего Фортин-браса старшим Гамлетом) войной Дании против Норвегии. Если человек не раз­личает в шуме тяжкую поступь судьбы и в ярости - разрешение конфликта близ­нецов, значит, он выпал из связи времен.

Одиссей был хитроумным не по воле счастливого случая. Его дедом по мате­ринской линии был Автолик, знаменитый вор и обманщик, происходивший от самого Гермеса, божественного покровителя воров и обманщиков. Коварный Тан­тал пытался скормить богам сына своего Пелопа (чтобы испытать их всеведение). Сын Пелопа Атрей приготовил для своего брата Фиеста блюдо из мяса его сыно­вей. Рожденный от кровосмесительной связи (как орудие мести) сын Фиеста Эгисф убил Атрея, сын которого Агамемнон принес в жертву свою дочь Ифигению и в свою очередь был убит Эгисфом, который пал от руки сына Ага­мемнона Ореста. Такова судьба пелопидов. На Пелопоннесе их потомки еще долго продолжали убивать детей, которых считали неполноценными. Их карма, вне сомнения, связана с дурной наследственностью. Эта история интересна и тем, что в ней отчетливо проявляется связь самого представления о карме с наследст­венностью и, в частности, с инцестом.

В прошлом душу ребенка нередко уподобляли чистому листу бумаги. По сви­детельству Данте, она выходит из рук Господа, "плача и смеясь, как младенец". Социальная антропология тоже склонна приписывать все свойства души воздей­ствию общественной среды. Но не лучше ли прислушаться к Платону, самому опытному и проницательному проводнику по лабиринтам метаэкологии, который утверждал, что душа много старше тела ("Тимей"). Ведь ее первооснову составля­ет генетическая память.

Птенец, выращенный в изоляции, тем не менее способен исполнить свою ви­довую песню, хотя и неточно: вклад обучения очевиден. Новорожденный облада­ет значительным запасом навыков и идей, сохраняемых в генетической памяти, и уже на пятом месяце умеет не только плакать и смеяться, но также складывать и вычитать (на этот счет существуют специальные исследования). Следовательно, в его генетической памяти запечатлены представления о структуре мироздания как основе математической символики и о цели жизни как продолжении дела, начато­го далекими предками.

Однако, по свидетельству Платона, душа новорожденного теряет память, и ему в дальнейшем, чтобы стяжать совершенную жизнь, приходится "исправлять круговороты в собственной голове, нарушенные еще при рождении".

Мы возвращаемся к спору между платониками, которые отстаивали высшую реальность сущностей (эйдосов) по отношению к эфемерной реальности явлений, и киников, которые признавали лошадь, но не "лошадность" как общую идею это­го вида животных. Размежевание владений протоэго, физиологического "я", и ме-таэго, метафизического "я", хранителя личной идентичности, намечает выход из этих давних и, как кажется, тупиковых разногласий. Лошадь принадлежит миру протоэго, в котором действительно нет места лошадности. Идея лошади принад­лежит миру метаэго, который оперирует исключительно сущностями.

Метаэкологическая система, формирующаяся для жизнеобеспечения метаэго, целиком состоит из сущностей, подобно тому как экологическую систему обра­зуют конкретные вещи. Спорить о том, какая из них реальнее, по-видимому, бес­смысленно. Система наследственной информации, или геном, хранит в своей па­мяти как то, так и другое. Человеческий зародыш в ходе развития последователь­но воплощает общие идеи бластулы, гаструлы, позвоночного животного, млеко­питающего и, наконец, человека. Конкретизация этих идей, дающая, в конечном счете, некую личность, начинается на поздних стадиях эмбрионального развития и продолжается в течение всей жизни.

Поскольку генетическая память содержит не только сведения о телесном об­лике, но и некоторый набор самых общих мировоззренческих и этических идей, то не лишены оснований представления древних об априорном характере этих идей, имманентных душе, которая много старше тела.

Логос

Змея когда-то считалась воплощением мудрости, потому что у нее раздвоен­ный язык. Еще больше язык раздвоен у человека.

Мирно кормящиеся обезьяны все время похрюкивают - это некий звуковой фон, настраивающий стаю на одну волну и внезапно взрывающийся сигналом тревоги. Судя по тому, что мы до сих пор тяготимся молчанием и воспринимаем полную тишину как смутную угрозу, такой же рой звуковых сигналов, должно быть, окружал и первобытного человека. Выделение из него слова было творческим актом огромного значения. Параллельно обретали определенность контуры явления и его словесное обозначение, или имя.

Иначе говоря, слово и его референция рождались в сознании как сиамские близнецы, связь между ними казалась нерасторжимой. Из этой нерасторжимости вытекало убеждение в магической силе слова, его способности сотворить желае­мый мир по подобию говорящего. Говорить начали именно с этой целью. Враче­вали словами ("лекарь" и "лексика" от одного корня). Не вызывала сомнения воз­можность воздействия на человека или вещь путем произнесения имен - ведь имя было частью, как клок волос, рука, обвод руки на стене.

В основе современной лингвистики лежат представления немецкого филосо­фа XVIII в. И.Ф. Гердера о параллельном становлении человеческого интеллекта и человеческого языка. Однако познавательные возможности этой концепции еще далеко не исчерпаны. Слово рождалось в непосредственной связи с пониманием вещи как знак ее сущности. Затем потребовалось, однако, отделение слова от ве­щи как условие оперирования понятиями, человеческого мышления. В то же вре­мя вещи служили для выражения (опредмечивания) внутреннего состояния чело­века и в этом своем значении также могли подменяться словесными и иными зна­ками, которые становились материалом для построения метаэкологической сис­темы внутреннего мира (синкретизм слова и вещи, характерный для магического периода и лежащий в основе словесной магии, сохранился главным образом в ар­хаичных ругательствах, происходящих от инцестуальных запретов и даже сейчас почти равносильных оскорблению действием).

В стае бабуинов детеныши нередко издают ложные сигналы тревоги, испус­кая крик, означающий на обезьяньем знаковом языке леопарда, хотя такового в поле зрения не оказывается. Взрослые бабуины относятся к этому терпимо, пони­мая, что леопард в данном случае не внешняя угроза, а выражение безотчетного страха, испытываемого детенышем. С тех пор как появились состояния, подобные безотчетному страху, крик "леопард" приобрел двоичный смысл - знак вещи внешнего мира и символ события внутреннего мира одновременно. Леопард может исчезнуть как биологический вид, но сохраниться как автосимвол, опредмеченное состояние метаэго.

Эта двойственность издавна смущала философов, часть которых склонялась к мысли о том, что леопарды, как и остальные вещи, существуют лишь в воображе­нии. Вопрос о том, что было раньше, слово или вещь, не может быть решен без принципиального разграничения знаковой и символической функции как слова, так и вещи, хотя на практике они переплетаются, взаимно заменяя друг друга.

Уже у высших животных как бы два языка: первично-знаковый и вторично-знаковый, или символический, ошибочно приписываемый одному лишь человеку. На первом знак означает вещь какой она представляется животному (так крик, обозначающий змею, передает исходящую от нее опасность). Этот язык поддер­живается естественным отбором. На втором знак, может быть тот же самый, ис­пользуется в отстраненном от первого значения смысле как символ внутреннего состояния. Рога оленя - турнирное оружие. Но для самки они означают нечто со­всем иное. Символический язык у животных служит средством привлечения брачного партнера и поддерживается половым отбором.

Если первичный знаковый язык человека в принципе мало отличается от та­кового животных, то сфера символического языка значительно расширена и не ограничивается брачным поведением, хотя он и поныне сохраняет связь со своим первоисточником - взаимодействием полов. Человеческий язык символов не только передает отдельные душевные состояния, но и служит внешним воплоще­нием "внутреннего я", души. Материалом для подобного воплощения может слу­жить весь внешний мир как нераздельный эквивалент души (каким он был для первобытного человека и остается для детей и художников), или какой-то вид жи­вотных (чьи изображения мы находим на стенах пещер в качестве символических автопортретов древнего художника, нередко соседствующих с абрисом его руки ичным знаком), или, на более поздних стадиях, умершие героизированные люди и бессмертные человекообразные существа.

Символический язык получил развитие в искусстве, которое все еще, несмот­ря на разнообразие жанров и стилей, представляет собой галерею символических автопортретов.  В  первозданном виде,  как показал  Зигмунд Фрейд (в "Истолковании снов", 1900), символический язык функционирует в сновидени­ях, причем автосимволы, всплывающие во сне из глубин подсознания, те же, что и в неолите (это, в частности, тотемные животные, воплощающие табуированные сексуальные влечения и ассоциирующийся с ними страх).

Для европейской цивилизации характерно вытеснение символов знаками, от­ражающее отчуждение внутреннего мира от внешнего и заставляющее говорить об угасании духовной жизни. При этом символы сновидений становятся все менее понятными, как и искусство. Однако двуслойность современного языка сохраня­ется как несовпадение поверхностной структуры речи с глубинной структурой, которая, как показал Наум Чомски (в книге "Синтаксические структуры", 1957 и других работах), может быть выявлена методами лингвистического анализа.


Отделение слова от звука, имени от объекта, изображения от изображаемого означало рождение словесности, искусства, философии, удвоение мира, сопрово­ждающее раздвоение личности. Двойственная природа языка служит материаль­ной опорой двойного существования, благодаря которому человеческая личность представляет собой развивающуюся эгосистему.

Галатея

Как природное существо, человек занят поисками ресурсов для жизнедея­тельности и продолжения рода, собственного воспроизводства. Это занятие мо­жет поглотить всю жизнь, которая, по существу, сводится к генетическому вкладу в потомство, созданию биологических копий, наследующих склонность к такому же существованию.

Как социальное существо, человек оказывается во власти системы, сводящей жизнь к исполнению той или иной социальной роли. Поначалу существование в роли кажется игрой, комедией масок. Но роль подавляет природные желания (любовь и размножение приносятся в жертву карьере, которая делается ради ус­пеха в любви и размножении) и настолько поглощает человека, что он срастается с маской, теряет ощущение игры и превращается в социально воспроизводимый компонент системы.

Потенциально остается возможность параллельного существования в духов­ном мире. Культура предлагает стандартный материал для его построения, ложа­щийся на индивидуальную генетическую основу, некое исходное разнообразие, которое может развиться под воздействием духовной сферы или, под ее же воз­действием, исчезнуть, подогнанное под ограниченный набор прототипов.

 

Чем ныне явится? Мельмотом,

Космополитом, патриотом,

Гарольдом, квакером, ханжой...

 

Лишь в исключительных случаях индивидуальная основа оказывается на­столько неподатливой, что ни одна из готовых масок не подходит. Такой индивид обречен

 

... глядеть на жизнь как на обряд,

И вслед за чинною толпою

Идти, не разделяя с ней

Ни общих мнений, ни страстей.

 

Оказавшись в одиночестве, он конструирует собственный мир и опредмечи-вает его, подобно первому человеку или младенцу (в той мере, в какой индивиду­альное развитие повторяет ранние этапы истории человечества). Нежелание ис­пользовать готовый материал ставит его в положение клетки, размножающейся делением, или бога Атума, использующего для той же цели собственные физиологические отправления. Вообще творчество в чистом виде есть некий ата­визм, повторение ситуации первобытного шамана, преломленной в ситуации бога, создающего из слов нечто по своему образу и подобию.

Человекообразный космос был увиден глазами первобытного художника, ко­торый не намеревался отобразить мир, а скорее хотел повторить в нем себя само­го. Если библейский бог сотворил смертного двойника по своему подобию, то в процессе художественного творчества происходит обратное: художник вкладыва­ет в произведение свою духовную энергию в надежде создать двойника, который переживет его самого, а может быть, приобретет бессмертие. Художник, даже ес­ли он по каким-то соображениям стремится к добросовестному изображению ок­ружающего, все равно не создает ничего, кроме автопортретов, которые затем вы­ставляет под разными именами. Потребитель искусства использует их как мате­риал для построения своего собственного двойника. Ведь искусство для этого и существует.

Жертвенность творчества в том, что двойника невозможно продать или по­дарить без ущерба для себя, без субботнего опустошения, которое неизбежно на­ступает после окончания работы, даже если все созданное "хорошо весьма". Но и потребитель рискует, подменяя собственное представление о себе представлением о себе другого человека. Несоответствие используемого художественного мате­риала первичной духовной основе порождает чувство несовместимости с самим собой (если в качестве модели взяты, например, Христос или Будда) и в конечном счете комплекс вины или - как другую крайность - отказ от "первичного я".

Невозможность сосуществования двойников приводит к реальному или ме­тафизическому самоубийству (ведь никто не верит, что можно не быть, не суще­ствовать вообще; самоубийство - не самоуничтожение, а разрешение предельно острого конфликта двойников). В детском варианте роль несовместимого двойни­ка исполняют родители, в любовном - неверный возлюбленный, в идейном, как у Перегрина или Кириллова, - все человечество.

В реальной жизни метаэго убивает первичного двойника, в метафизической аоборот. То и другое одинаково трагично (Цветаева писала о самоубийстве Мая­ковского: в течение десяти лет Маяковский-человек убивал Маяковского-поэта; наконец Маяковский-поэт восстал и убил Маяковского-человека. Ее собственная история в тех же терминах выглядит как более последовательное убийство чело­века поэтом).

Еще один вариант самоубийства - это отказ от духовной пищи или ее замена чем-то неудобоваримым, что может уморить метаэго. Жизнь становится одномер­ной, практически превращается в ничто. Самоубийством можно считать и погло­щение "первичного я" агрессивным метаэго, смещение жизни в метафизическую плоскость, отчего она становится вторичной - "случившимся без того, чтобы в са­мом деле случиться", ожиданием неких событий, уже пережитых на метафизиче­ском уровне и притаившихся, как музилевский "зверь в чаще", который так нико­гда и не прыгнет.


Меч

Этические проблемы, возникающие при совмещении протоэго и метаэго как равноправных компонентов личности, находящихся в отношениях дополнитель­ности, а не конкуренции, представляются сложноразрешимыми из-за су­щественных различий в происхождении, среде обитания и способе существования этих двойников-антиподов.

Эволюционная история протоэго началась много миллионов лет назад с по­явлением сексуальности, рекомбинации генов и полового отбора. Особь из пол­ноценной размножающейся единицы превратилась в элемент репродуктивной системы, состоящей как минимум из двух особей. Вскоре эта система выдвинула ряд императивных требований.

Во-первых, следует обеспечить высокую вероятность встречи потенциальных партнеров, чтобы они не остались без потомства, а для этого необходимо более или менее компактное проживание в виде популяции.

Во-вторых, чтобы совместное проживание в пределах ограниченной террито­рии не превратилось в войну на уничтожение, необходимо заменить беспорядоч­ную агрессию отношениями главенства - подчинения, которые становятся осно­вой социальности.

В-третьих, во избежание близкородственных спаривании (инцеста), ведущих к генетическому вырождению (если соединяются дефектные гены род­ственников), естественный отбор необходимо дополнить предпочтением неродст­венных (непохожих) особей, которое становится фактором индивидуализации и обособления родовых группировок, берущих на себя дополнительные функции защиты от конкурентов и заботы о потомстве (общих генах).

Таким образом, в генетическую память вводятся: видовое правило "не убий", иерархический инстинкт, родственная привязанность и запрет на инцестуальные связи. Они составляют основу биологической нравственности.

Пока человек был частью природы, этих норм было достаточно. Отделение от природы привело к их расшатыванию и замене императивной моралью десяти за­поведей, из которых примерно половина регламентирует иерархические отноше­ния главенства - подчинения между богом и человеком, остальные направлены на ослабление агрессии (не убий, не желай ничего, что у ближнего твоего), укрепле­ние родственных отношений и, косвенно, исключение инцеста.

Протоэго сформировался под влиянием отбора, отсекающего отклонения от нормы (показано, например, что в зимнюю стужу гибнут воробьи, которые круп­нее или мельче популяционной моды). Однако ослабление отбора в ходе прогрес­сивной эволюции ведет к увеличению изменчивости, которая у человека несо­мненно выше, чем у других млекопитающих. Индивидуализация, возникающая в связи с половым отбором и усиленная культурными различиями, препятствует отождествлению себя с другим человеком, что ведет к вырождению природной этики (основанной на отождествлении, как мы уже упоминали). Оказывается, принадлежность одному биологическому виду не исключает принадлежности разным метаэкологическим видам. На сцене появился метаэго и сразу же стал вы­теснять протоэго из его исконных областей.

В то же время императивные требования репродуктивной системы остаются в силе и их исполнение все в большей степени берет на себя метаэкологическая система. На ранних стадиях ее развития преемственность очевидна: исследования по структурной антропологии (К. Леви-Строс) выявили универсальность темы инцеста в мифологии всех народов. Инцест был тем чудовищем, которое при­шлось одолеть Эдипу, прежде чем он женился на собственной матери. Инцест проглядывает сквозь позднейшие наслоения и в легенде о первородном грехе (Ева была создана от плоти Адама, следовательно, одной с ним крови). Сексуальная основа проступает в фаллических культах и тотемической символике.

Воздействие протоэго в какой-то мере сохраняется и на более поздних стади­ях вплоть до современности, проявляясь в желании политического лидера быть отцом народа (народов), в парасексуальной любви к нему граждан, в повторении тех же отношений на всех уровнях социальной лестницы, в эмоциональной окра-шенности ролевых социальных взаимодействий, в богословской патристике, в церковной эротике и т. д. (к этой теме мы еще вернемся).

Преемственность выражается и в общих закономерностях эволюции протоэго и метаэго, также подпадающего под действие отбора, как индивидуального, вы­мывающего из популяции индивиды, потенциально способные обогатить мета-экосистему новыми идеями, так и группового, стирающего с лица земли целые племена.

Человечество противопоставило естественному отбору технический прогресс и значительно ослабило его. Тем не менее отбор еще действует, хотя бы на уровне нарушений беременности. До сих пор вымирают или ассимилируются племена с самобытной культурой (индейцев Амазонки становится больше, но их духовная жизнь исчезает). Наряду с этим происходит отбор метаэкологических представле­ний и систем, наиболее приспособленных к меняющимся условиям внешней жиз­ни, духовному климату эпохи.

Аналогом стабилизирующего (отсекающего уклонения) отбора в духовной жизни может быть интеллектуальный консерватизм, враждебное отношение к но­вым идеям, которое побудило афинскую демократию изгонять, казнить, принуж­дать к самоубийству своих гениев (жертвами демократии стали Протагор, Фрасимах, Анаксагор, Сократ и Аристотель; Иисус тоже был распят на основании демократического голосования, отдавшего предпочтение уголовнику Варавве). Однако физическое уничтожение носителя идеи может способствовать его мета­физическому бессмертию, как это случилось с Христом и Бруно. Казнившие их не учли фундаментальных различий между протоэго и метаэго.

Современная биосоциология подчеркивает общие закономерности эволюции природы и культуры, проводя параллели между генами и "культургенами" (Е.0. Уилсон). Но эти аналогии имеют не более чем ограниченное значение, поскольку гены и "культургены" не столько тождественны, сколько противопо­ложны. Условие существования генов в природе - это тиражирование, репродук­ция, без которой они незамедлительно исчезнут. Для культуры тиражирование равносильно вырождению и гибели (расхожая мысль о том, что в здоровом теле содержится здоровый дух, в высшей степени противоречива, поскольку здоровое тело - это стандартное тело, а стандартный дух - это тяжело и, скорее всего, неиз­лечимо больной дух). Мы уже видели, во что превратились "солнечные путешест­вия", конфликты и воссоединение близнецов. Логос, Ананка и другие метафизи­ческие образы в результате освоения массовой культурой. В силу этих различий возникает конфликт, в котором метаэго пытается предотвратить собственное ти­ражирование, подавляя репродуктивную сферу как таковую.

Если языческие боги еще сохраняли символику плодородия и вступали в по­ловую связь с людьми, плодя новых богов и героев, то для библейского бога по­добные отношения были затруднены как огромной дистанцией между ним и че­ловеком, так и его желанием быть и оставаться единоличньм властелином все­ленной. Без воспроизводства нет жизни. Но для бога репродукция сводилась к созданию ограниченного числа собственных копий - мира и человека. Последний, будучи созданным по образу и подобию, не предназначался для массового тира­жирования. Поэтому бог с самого начала был настроен против размножения лю­дей и неохотно шел на компромиссы.

Нормальное деторождение было объявлено греховным. Полубоги и герои рождались по воле божьей от девственниц или женщин климактерического воз­раста (так Сарра в старости произвела на свет Исаака, а Елизавета - Иоанна Крестителя). Вмешательство бога в данном случае выражалось в извращении природного репродуктивного процесса.

Иисус унаследовал отвращение к деторождению и довел конкуренцию мета­физической и репродуктивной сфер до высокого накала, заявив, что не мир при­нес, но меч (для того, чтобы рассекать семейные узы и освобождать людей для служения вере). Апостол Павел, обращая в новую веру язычников, с отвращением допускал компромиссы, полагая, что лучше жениться, чем распаляться. Имма­нентная греховность половой любви могла быть искуплена лишь приобщением к любви духовной. Вступление в брак было обильно оснащено метафизической символикой. Нерасторжимость брака, безбрачие духовенства, подавление плоти и т. п. имели далеко идущие и большей частью неблагоприятные последствия для генофонда и психического состояния человеческих популяций.

Конфликт быстро распространялся на все сферы жизни. Для естественного человека богатство было условием успеха, в первую очередь репродуктивного, но идеологи раннего христианства оставляли богатому так мало надежды на продле­ние жизни после смерти, что легче верблюду (или, в более правдоподобном пере­воде, канату) пройти сквозь игольное ушко. Разум развился под воздействием по­лового отбора как средство привлечения, но греческие мудрецы объявили половое размножение недостойным философа, оставив ему гомосексуальную любовь (см. "Две любви" Лукиана). Поликлетов канон мужской красоты, воплощенный в фигуре копьеносца Дорифора, был создан гомосексуалистами и нельзя сказать, чтобы женщины проявляли к нему повышенный интерес (коротконогие, толстые и лысые явно размножались успешнее), так что красота, всегда находившаяся на службе у половой любви, оказалась отторгнутой от размножения. Христианская философия отделила от него и саму любовь.

В античности существовало понятие калокагатии, соединявшее добро и кра­соту (эфебы, которыми восхищался Сократ, были не просто красивы, а калокага-тийны). Для пифагорейцев прекрасное воплощалось в мировой гармонии, музыке чисел. Возрождая давнее представление о подобии человека и вселенной ("небесного человека"), они находили ту же гармонию, те же магические числа в геометрии человеческого тела, его пропорциях (тело с прижатыми руками - тре­угольник, с распростертыми руками и ногами - квадрат; в длине тела шесть ступ­ней, в лице три равных части - лоб, нос, челюсти). Следуя им, Платон определил прекрасное как "имя разума, так как именно он делает такие вещи, которые он с радостью так называет" ("Кратил").

Кинизм и затем христианство способствовали отделению духовности от кра­соты, перешедшему в их противопоставление. Истинной красотой была признана нравственность, что, по существу, означало вытеснение эстетики этикой (этот стереотип настолько укоренился, что физическую красоту до сих пор нередко считают несовместимой с добротой, верностью, честностью - добродетелями лю­дей   посредственной   внешности).   Одновременно   высшие   духовные (нравственные) ценности были противопоставлены разуму. Таким образом, было изменено направление полового отбора.

Игры

Конфликтность протоэго и метаэго распространяется на созданные ими (и, по принципу обратной связи, создающие их) системы - биологические, социальные и метаэкологические. Эти системы надстраивали друг друга и сохраняли преемст­венность. Их развитие подчинялось общим системным законам. В то же время каждой из них присущи свои функциональные о1раничения, воспринимаемые как некие правила игры, в которой человек участвует не по своей воле.

Для Пифагора моделью жизни служили Олимпийские игры, где одни состя­заются, другие наживаются на состязаниях, а третьи - мудрецы - созерцают, оста­ваясь вне игры. Но ведь и созерцание - игра, имеющая свои правила.

Восприятие жизни как игры особенно характерно для классической антично­сти, когда философы в поисках впечатляющей формы для своих идей устраивали, подобно Сократу, импровизированные спектакли в гимнасиях и палестрах. Пла­тон в "Законах" определяет человеческую жизнь как трагикомедию. В средние века ощущение игры не так заметно: наверное, потому, что люди только и делали, что играли свои цеховые и ритуальные роли, а для профессионального лицедея игра - это реальность, за пределами которой почти ничего не остается. После Воз­рождения игра отделилась от жизни и снова появилось впечатление, что весь мир лицедействует, как было написано на шекспировском "Глобусе".

"Вся жизнь людская - не что иное, как некая комедия, в которой все люди, надев маски, играют свои роли, пока хорег не уведет их с просцениума", - писал Эразм Роттердамский в "Похвале глупости". Мысль о том, что наша жизнь кем-то придумана и разыграна, не так уж фантастична. И природные, и социальные, и метаэкологические системы развиваются по определенному сценарию, имеют стандартный набор ролей. Надев маску, человек сживается с представлением о нем других людей, что в конечном счете ведет к утрате собственного представле­ния о себе. Ощущение игры при этом теряется, и человеку грозит полное погло­щение системой.

В природной системе распределение ролей диктуется эффективностью ис­пользования ресурсов и устойчивостью. Первой цели служат производители жи­вой массы, ее потребители и утилизаторы отходов, второй - пионеры, захваты­вающие новые местообитания и восстанавливающие нарушенную структуру, под­готавливая почву для более устойчивых форм, способных длительно противосто­ять внешним воздействиям.

Предки человека играли по тем же правилам, создавая социальные системы по образу природных (родовой строй, патриархальные общины), с еще по пре­имуществу биологическим разделением труда, основанным на половых и возрас­тных различиях. Раздвинув рамки ролевой структуры биологического сообщества и еще не чувствуя жесткости социальных рамок, человек какое-то время преда­вался иллюзии свободы. Жизнь казалась иррациональной игрой без правил, в ко­торой все решает магическая воля племени, сосредоточенная в ее тотеме. Это был весьма продуктивный период, завершившийся с формированием жестких соци­альных структур.

Постепенно разрыв с природой углубился и перешел в противостояние. Чело­век превысил эволюционно закрепленные нормы изъятия ресурсов (в частности, ограничивающие потребление десятью процентами биомассы каждого трофиче­ского уровня), на которых держится экологическая пирамида, подрывая тем са­мым ее основание. Он узурпировал роли других видов, вытесняя их из экологиче­ских ниш, создавая тенденцию к упрощению и дальнейшей утрате устойчивости. В результате возникла проблема истощения ресурсов, подорвавшая могущество древних цивилизаций и все более неотвратимо угрожающая современной. Как ко­нечное звено пищевых цепей, человек концентрирует в своем организме все за­грязнения - такова плата за господство над природой. Преобладание техносферы создает тенденцию роботизации человека, которая прежде всего проявляется в современных войнах, торжестве техники над плотью.

По-видимому, нет другого выхода, кроме приспособления техносферы к био­сфере по принципу дополнительности вместо насилия. Это означает переход, по примеру биологической эволюции, на практически неистощимые ресурсы (энергии ветра, приливов, тепла недр вместо атомной энергетики, использующей дефицитное сырье), уподобление технологий природным процессам, включение природных ритмов в модели управления, совмещение техногенного круговорота веществ с биогенным. Результаты человеческой деятельности в любом случае на­кладываются на природные процессы и могут противостоять им, сохраняя равно­весие, или усиливать их, подталкивая к катастрофе, как это случилось с Араль­ским морем (см. об этом в моей книге "Охрана природы. Проблемы, принципы, приоритеты", 1992).

Социум имеет те же цели, что и природная система: эффективность исполь­зования ресурсов, защищенность от внешних воздействий, устойчивость сущест­вования. Человек, страдающий дальтонизмом, рискует попасть под автомобиль, переходя дорогу на красный свет. Ему лучше смотреть не на светофор, а на лю­дей, переходящих вместе с ним. Поступая так, он отказывается свободно прини­мать решение, перекладывает ответственность за свою жизнь на других, надеясь таким образом сохранить ее.

Таковы правила социальной игры, постоянно вызывающие множество наре­каний. Утверждают, что человек сам хозяин своей судьбы, что только тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой, и в то же время тот, кто покупает безопасность ценой свободы, не достоин ни свободы, ни безопасности. Есть мнение, что общественная мораль - для неполноценных, которые не только отягощают общество собой и своей ущербной наследственностью, но и навязы­вают полноценным удобные для себя правила поведения. Вас призывают тру­диться, бороться и вообще жить самоотверженно, т.е. приносить свою жизнь в угоду тому, кто, ничем не жертвуя сам, пожинает плоды вашей самоотверженно­сти.

Эта ситуация, названная Ф. Ницше навязанным альтруизмом, подчеркивает подобие социальных и природных систем. В обществе свои паразиты, хищники, жертвы. Но лишь очень поверхностная социологическая теория может ограни­читься констатацией аналогий. Социальность, как и половое размножение, на базе которого она возникла, представляет собой, в первую очередь, механизм компен­сации биологического неравенства, выведения ущербных особей из-под действия естественного отбора. Социум сохраняет ту часть природного разнообразия, кото­рая отвергнута биологической системой. Искусственное проведение отбора в со­циальных системах противоречит их назначению и ведет к социальному застою. Афины, как известно, оставили неизмеримо более глубокий след в истории циви­лизации, чем Спарта, уничтожавшая слабых и пригодная лишь для ведения воен­ных действий - пока не требовалось обновления стратегии.

Человеческая социальность формировалась на основе биосоциальных систем, в которых функциональные роли распределяются в соответствии с различиями между полами и возрастными группами. При этом практикуется искусственная задержка полового созревания (у рабочих пчел) или удержание в семье молодых половозрелых особей, которые используются в качестве помощников для воспитания следующего поколения (у многих видов млекопитающих). Женский энергетический вклад в деторождение несравненно больше мужского и, при пол­ном использовании репродуктивного потенциала, практически не оставляет сил ни для чего другого. Дон Жуан активно вкладывает гены, приобретая при этом незаурядный жизненный опыт, тогда как Мессалина остается бесплодной, а для много рожающей женщины индивидуальный опыт ограничивается тем, что при­обретено до первых родов. На этой почве произошло в какой-то мере сохранив­шееся до наших дней разделение функций в заботе о потомстве. Не случайно на­родная мудрость гласит, что женщина должна быть красивой - ее вклад в потом­ство главным образом генетический, а мужчина опытным - его вклад преимуще­ственно педагогический. Однако с развитием социальной системы роли полов в заботе о потомстве все более уравниваются, в связи с чем стирается и половой диморфизм.

В социальных механизмах управления, которые должны быть по возможно­сти безличными (не чернорабочих заменяют машинами, а менеджеров), еще со­хранился некий неистребимый биологический элемент, остатки иерархического чувства - смеси страха и любви, - испытываемого животными к доминирующей особи. Игра на этих чувствах приводит к тому, что социальное неравенство выда­ется за природное, привилегированные слои претендуют на роль некой генетиче­ской элиты с голубой кровью, то ли созданной естественным отбором, то ли бо­жественного происхождения.

Нетрудно заметить, что социальные революции, включая движение за осво­бождение женщин, направлены главным образом против подобных заимствова­ний, и единственный ощутимый результат их состоит в упразднении биологиче­ских и божеских привилегий, элементов других систем. В то же время попытки ликвидировать социальные роли как таковые не могут увенчаться успехом. Схема, по которой торжество свободы, равенства и братства завершается тиранией, из­вестна более двух тысяч лет, но люди снова и снова оказываются в плену соци­альных иллюзий. Отмена ролей не только делает систему неэффективной, но и ведет ко всеобщей конкуренции, войне всех против всех, которая фактически ис­ключает возможность свободы. Более перспективный путь, по-видимому, заклю­чается в усложнении социальной структуры, увеличении числа ролей - социаль­ных ниш, предоставляющих людям возможность достойного сосуществования без конкуренции друг с другом.

В природе конкуренция обусловлена ограниченностью ресурсов - "емкости" системы - по сравнению с репродуктивным потенциалом быстро размно­жающихся организмов. В популяциях гетеросексуальных организмов одновре­менно идет конкуренция за половых партнеров ("репродуктивный ресурс"), число которых тоже ограничено по сравнению с половой потенцией. Однако, с повыше­нием эффективности использования ресурсов, разделением экологических ниш, заботой о потомстве при сокращении рождаемости, возникновением моногамных семей конкуренция ослабевает. Это магистральный путь развития природных систем.

Мы все еще считаем конкурентоспособность неким знаком качества, хотя на самом деле она обусловлена конъюнктурой, нередко искусственно созданной для сбыта избыточных товаров, идей, "культургенов" или иной продукции техниче­ского и духовного производства. Технологические новшества прогрессивны лишь при том условии, что они не обостряют конкуренцию, а, напротив, позволяют из­бежать ее, создавая новые производственные ниши. Научное открытие становится достоянием человечества, открывая, подобно электронике или кинематографии, новые области деятельности, в которых могут найти себе применение люди пио­нерного склада, не всегда выдерживающие жесткую конкуренцию.

Наверное, казалось бы смешным, если бы не было столь привычным, сопер­ничество двух школ в области культуры, потенциальная емкость которой допус­кает еще десятки альтернатив. Если на роль претендуют два выдающихся актера, то не стоит провоцировать конкуренцию. Лучше дополнить сценарий таким обра­зом, что тот и другой проявят в нем свое дарование. Таков, вероятно, оптималь­ный путь развития социальных сценариев.

Конкурируют похожие, а не разные. Поэтому с развитием индивидуальности конкуренция отмирает. Ярко выраженная индивидуальность вне конкуренции, так как ее социальная ниша не может быть никем заполнена. Когда такое состояние социума будет достигнуто, люди в самом деле станут незаменимыми; пока же это далекая перспектива.

Метаэкологическая система более всего нуждается в очищении от прилип­ших к ней рудиментов социума, заставляющих видеть в ее организующем начале оге, судьбе - главу рода или строгого начальника. Метафизика, впрочем, предпи­сывает верующим не только ритуалы поклонения, но и диету, а также правила сексуального поведения. Посты и говения обычно относят за счет какой-то труд­нообъяснимой здравоохранительной целесообразности, хотя на самом деле смысл их лишь в том, чтобы контролировать все жизненные проявления, начиная с са­мых элементарных. Ибо настоящая власть у того, кто указывает, что и когда мож­но есть, с кем и как следует спариваться.

Отношения между различными сферами жизни, в идеале дополнительные, оборачиваются конкуренцией и даже взаимной или односторонней агрессией. Ведь каждая из трех систем имеет свой образ свободы, который не может быть механически привит другой системе. Репродуктивный идеал предполагает сексу­альную свободу, социальный - свободу распределения ролей (социальное равен­ство), духовный - свободу совести. Если освобождение от страстей - необходимое условие свободы совести в метаэкологической системе, то на природном уровне бесстрастие привело бы к коллапсу репродуктивной системы.

Природное начало в самом человеке, как и внешняя природа, подвергается насилию как со стороны социума - вторжения классовых отношений в половые и родственные, так и со стороны метафизики, традиционно подавляющей сексуальность. В освобождении от этих чуждых воздействий заключается под­линный смысл борьбы за равноправие полов, длящейся уже больше двух тысяч лет. Во главе ее шли Руфь, Аспазия, Мессалина, Мэри Уокер - во все времена женская сексуальность подавлялась в большей степени, чем мужская.

В этой борьбе ярко проявляется смешение понятий, связанное с наложением элементов различных систем. Действительная цель - раскрепощение природного начала - в данном случае маскируется мнимой целью - половым равенством жен­щин и мужчин, которое противоестественно и не столько реабилитирует природ­ного человека, сколько направлено против него. Ведь различия в половом поведе­нии связаны с биологически целесообразным разделением ролей в процессе раз­множения.

Половая избирательность явилась важнейшим эволюционным достижением, на базе которого формировалась человеческая индивидуальность. Отсутствие та­ковой отбрасывает нас назад, до уровня низших беспозвоночных. Столь же про­тивно природе отделение размножения от любви: ведь это чувство развилось в противовес первичной агрессивной реакции двух вошедших в контакт особей. Без него половая агрессия обнажается в самом неприглядном виде. Семья возникла в связи с предотвращением инцеста и генетического вырождения (именно эти фак­торы заставляли древних отслеживать свою родословную, ее социальный аспект вторичен). Разрушение семьи - результат вторжения в репродуктивную сферу утопической социологии (Платон, Маркс), а не восстановление естественной сек­суальной свободы.

Освободив репродуктивные отношения от метафизики, нам совсем не обяза­тельно превращаться в животных и опускаться на четвереньки, хотя в плане при­родных отношений эта поза не содержит в себе ничего постыдного. Скорее мож­но считать предосудительным навязывание метафизике поз, позаимствованных из зоологического арсенала.

Духовные революции свершались ради освобождения метаэкологической системы от несвойственных ей правил игры, навязанных другими системами. Сын человеческий, при всем его величии, находится в братских отношениях со всеми людьми и не претендует на то, чтобы быть отцом. Он воздвигает против конку­ренции любовь и отдает кесарю кесарево, тем самым отделяя духовное от соци­ального. Он утверждает априорное равенство всех людей в метаэкологической системе и возможность каждого внести в нее свой вклад. Тем самым будет про­длено существование метаэго после кончины его смертного близнеца протоэго.

Мефистофель

В системе близнецов решающим фактором оказывается несовпадение их су­ществования во времени. Смысл времени как особой функции развивающихся систем состоит в соизмерении протекающих в них с разной скоростью процессов наши трудности в понимании времени связаны с тем, что мы используем внешнеотсчетные системы измерения, такие как вращение небесных тел, для оп­ределения физиологического возраста, ошибочно отождествляемого с календар­ным; в результате возникает иллюзия автономности времени - в природе такого времени нет.

Проблема времени возникла в результате сложного переплетения физических и метафизических понятий. Время как координата движения, математическая аб­стракция, с удивительной легкостью превратилось в координату метаэкологической системы. И вот уже возможны путешествия во времени, попирающие логи­ческую структуру, основанную на причинно-следственных связях, наше участие в событиях, завершившихся задолго до нашего появления на свет.

Линейность законов термодинамики придает направленность развитию сис­темы, будь то общество или личность, создавая иллюзию необратимости времени, отраженной в непреложности судьбы. Обратимость как отрицание естественного порядка вещей может быть лишь результатом дьявольских козней. Однако иску­шение сделки с дьяволом периодически испытывают как отдельные личности, так и целые народы. В самом деле, в открытой системе взаимодействие с обратной связью приводит к изменениям направленности развития, носящим периодиче­ский характер. Связь времен при этом распадается. Это кризисы системы, за ко­торыми следует возрождение.

Ребенок сначала быстрее развивается физически, чем духовно. Затем насту­пает период формирования "второго я", соотношение скоростей противополож­ное. В период полового созревания время снова меняет знак. Это кризисные точ­ки, при прохождении которых система особо уязвима к внешним воздействиям, способным сравнительно легко ее разрушить.

В природе кризис наступает вследствие рассогласования скоростей измене­ния среды и приспособления организмов. Обычно он связан с внешними воздей­ствиями - космическими, геологическими или антропогенными, ускоряющими изменение среды. Эволюционные процессы при этом оборачиваются вспять, как мы уже говорили.

Социальные кризисы обусловлены расхождением темпов индивидуального и общественного развития, появлением большого числа "лишних людей", для кото­рых не находится социальной нищи, и неизбежным в этом случае антагонизмом между личностью и обществом. Ярким примером тому может служить расслоение российского общества после петровских реформ, возникновение интеллигенции вропеизированного слоя образованных людей. Обособленная от основной патри­архальной массы населения страны, интеллигенция вынуждена была создавать духовную продукцию для собственного потребления, постоянно испытывая в свя­зи с этим чувство собственной ненужности. На этой почве в интеллигентской сре­де сформировался устойчивый комплекс саморазрушения, принимавшего самые разнообразные формы, от опрощения и хождения в народ до бегства из страны и физического уничтожения. В силу этого интеллигенция, которую можно считать российским национальным явлением (конечно, и в других странах есть интеллектуалы, но они не составляют столь обособленного слоя и редко оказыва­ются лишними), стала постоянно действующим фактором нестабильности и дето­натором общественных катаклизмов. Трагизм российской истории в так и не со­стоявшемся формировании целостной социальной системы.

Кризисы принимают катастрофическую форму при наложении внешних при­чин, чаще всего метафизических (в отличие от этого, несоответствие экономиче­ского развития и социальной структуры, как показывает опыт успешно разви­вающихся стран, может быть преодолено без особых потрясений - не стоит при­писывать экономике роль античного рока). Люди, как правило, стремятся не столько продвинуться вперед, к новой жизни, сколько повернуть время назад, к жизни старой. Так, пуритане Кромвеля и французские санкюлоты мечтали о ран­нехристианском равенстве и чистоте нравов. Толпы, шедшие за Пугачевым, хоте­ли восстановить на троне мужицкого царя взамен европеизированной императри­цы. Массы, следовавшие за красным знаменем, видели свой идеал в крестьянской общине, а не в распределении прибавочной стоимости по Марксу. В перестройке 1980-х участвовали люди, хотевшие восстановить сталинизм, вернуться к ленин­ским принципам и нэпу или еще дальше назад - к столыпинским реформам, рос­сийскому капитализму, абсолютной монархии. Когда все хотят жить по-старому, возникает революционная ситуация. В этом нет ничего удивительного, так как термодинамическая логика развития системы подавляет человека, порождая нос­тальгические чувства. Провоцируемый этими чувствами бунт против термодина­мики ведет к развалу системы, заставляя затем мечтать о ее возрождении.

Метаэкологический кризис назревает как результат несоответствия темпов развития метаэго и среды его обитания, заваленной отходами духовной деятель­ности - метамортмассой (в средние века черти, ведьмы и колдуны были частью повседневной жизни; Возрождение сместило их из сферы обьщенного в сферу фантастического, а наш технический век сделал из них НЛО). Но метаэкологиче-ские революции также нуждаются во внешнем толчке. Так, арии разрушили тео­кратию востока, троянская война породила гомеровскую этику, пелопоннесская финскую философию, а иудейская - христианство.

В природе революции (Ж. Кювье пользовался этим термином; его оппоненты предпочитали говорить о катастрофах) сопровождаются массовым вымиранием господствующих видов. Социальные революции зачастую начинаются как про­тест против жестокости власть имущих и совершаются с неслыханной прежде жестокостью. Христианская духовность утверждалась на пепелищах античных библиотек. Храм в конце концов удается очистить от менял, но лишь ценой раз­рушения самого храма.

Считается, впрочем, что жертвы оправданы, если с их помощью преодолева­ется кризис системы и открывается перспектива прогрессивного развития. Еще Гераклит сводил сущность жизни к борьбе, и даже кроткий Иисус принес не мир, но меч, ратуя за тех, кто не прячет свечу и не тратит жизнь попусту, как собака на сене. Данте выделил людей, неспособных определиться в борьбе, в категорию "ничтожных", закрыв перед ними врата не только рая, но и ада. Европейская фи­лософия действия нашла воплощение в движении бури и натиска, активистом ко­торого был молодой Гете. Предсмертный монолог Фауста о каждодневном сраже­нии за жизнь и свободу, впоследствии перефразированный Марксом, стал мани­фестом либеральной интеллигенции, его заучивали наизусть.

Но с кем сражался Фауст? На склоне лет у него не было иных врагов, кроме времени, бег которого никак не удавалось задержать. Время коварно превращает жизнь в машину по переработке будущего в прошлое. Нет свободы, потому что каждый шаг ограничивает выбор последующего, каждое прожитое мгновение становится прошлым, так и не став настоящим. Договор с чертом, заключенный ради свободы, имеет смысл лишь в том случае, если включает в себя возможность остановить мгновение.

Борьба Фауста с временем не могла не завершиться трагически. Остановлен­ное им мгновение Мефистофель называет пустым, ничтожным. Фауст разрушал, но так и не смог ничего построить. Возводимый на отвоеванных у моря землях город существует лишь в его воображении. Это лемуры имитируют строительный шум. Бог, правда, может оценить ситуацию иначе, чем черт. Намерения для него важнее результатов. Все же, повторяя монолог о борьбе и свободе как некий ма­нифест, не следовало забывать, что стареющий Гете вложил его в уста слепого обманутого старика, выразив тем самым глубочайшее разочарование в философии действия и утопии свободы.

Ибо в бунтарстве смешиваются две концепции свободы - относительная и аб­солютная. Относительная свобода означает, что каждый имеет не меньше свобо­ды, чем любой другой, иначе говоря, она сводится к равенству (как в свободе, так и в несвободе). Революции совершаются во имя равенства - относительной свобо­ды от кастовых, имущественных, сексуальных и прочих привилегий. Всякий раз, как один из видов неравенства снимается, другой приобретает довлеющее значе­ние. Так в кастовом обществе имущественное неравенство само по себе не играло большой роли (аристократ презирал ростовщика, у которого брал деньги в долг). И даже природное неравенство отчасти сглаживалось, поскольку представители разных каст не конкурировали между собой. В эгалитарном обществе конкурен­ция всех со всеми обнажает природное неравенство как неизбежность, бороться против которой можно лишь одним способом - поднимая индивидуальность до уровня действительной уникальности, на котором конкуренция отмирает сама по себе.

Последнее, однако, возможно лишь в развитых системах, тогда как абсолют­ная свобода есть отрицание необходимости, т.е. системы как таковой. Логика аб­солютной свободы приравнивает человека к единственному радиально-симметричному (как Гестия, Нус или многорукий Шива) обитателю первобытного хаоса. Уже первый акт творения трансформирует радиальную симметрию в била­теральную. Творец бунтует против складывающихся двусторонних отношений (ибо сыны Божий увидели дочерей человеческих, что они красивы, и стали входить к ним), устраивает потопы, заключает с человеком договор, наклады­вающий взаимные обязательства и, в конце концов, принимает основные правила игры, включая смерть.

Так и человек, отринув системные ограничения, обнаруживает неприемлемую абсурдность неограниченной свободы, заставившую бога сотворить мир, дать ему законы и самому подчиниться им.

Мы уже говорили о том, что природные экосистемы в своем развитии прохо­дят ряд стадий, от пионерного сообщества до климаксного, причем на ранних стадиях система относительно открыта, экологические ниши еще не полностью поделены, допуская внедрение новых видов. Недоразвитие системы - снятие кли-максной фазы - облегчает подобные внедрения. Наиболее перспективными среди них оказываются те, что открывают новые экологические ниши (как появление цветковых растений открыло новые ниши для антофильных насекомых и позво­ночных, питающихся плодами), тем самым способствуя усложнению системы, росту биологического разнообразия. Социальные и метаэкологические системы проходят аналогичные стадии и в завершенном - климаксном - состоянии оказы­ваются закрытыми для нововведений.

Перед людьми, стремящимися к новому и не находящими места в сложив­шейся системе, есть два пути, подсказанные самой системой. Первый заключается в разрушении климаксной фазы, создании кризисной ситуации - недоразвитого сообщества, в которое легче внедриться, второй, более конструктивный, - в ус­ложнении структуры системы, открытии новых социальных и метаэкологических ниш. Так, формирующаяся молодежная субкультура (встретившая столь активное неприятие в 1950-х, а сейчас уже воспринимаемая как привычное явление) откры­вает обширные возможности творческой реализации для тех, кому не находится места в рамках зрелой культурной традиции.

Открытие, в какой бы сфере деятельности оно не происходило, всегда пре­пятствует окостенению системы, создавая, как уже упоминалось, новые техноло­гические и социокультурные ниши. Так фотопленка открыла обширную область художественного, а электроника - технологического творчества, препятствуя осу­ществлению марксистской схемы сверхдоминирования и соответствующего уп­рощения структуры социальных отношений.

Живые системы возникли на базе неживых - косных, как их называл В.И. Вернадский, - и содержат неживые компоненты. Закон развития косной сис­темы заключается в росте энтропии, живой - в сокращении скорости роста энтро­пии. Это несоответствие - общая причина кризисов. По мере накопления морт-массы структура системы становится все более жесткой. Это в равной мере отно­сится к биологическим, социальным и метаэкологическим системам. Окостенение системы не может быть преодолено иначе как ее разрушением. Однако по мере того, как система становится все более живой, необходимость в разрушении отпа­дает. Обновление становится нормой и уже не требует бесконечных жертв.


Устойчивое развитие скорее всего может быть достигнуто в области духа истемы, освобожденной от косного компонента, - постепенно вовлекая социум и биосферу. Метаэкологическая система на первых порах предоставляла человеку столько свободы, что он вступал в единоборство с богами. Еще библейский Авраам решался спорить с богом и даже одерживал верх, как в памятном споре о Содоме и Гоморре. Со временем, однако, система, повинуясь своим законам, все больше подавляла человека, убеждая его в собственном ничтожестве и заставляя вспоминать о прошлом как о золотом веке. Судьба неотвратима - это свойство системы. Однако Прометей освободил людей от провидческого дара, сам сделав­шись его жертвой. Тем самым людям была предоставлена если не свобода выбора, то по крайней мере свобода поиска - отслеживание судьбы методом проб и оши­бок. Древняя эра прошла под знаком такого рода свободы.

Подвластность олимпийских богов слепой судьбе была предметом насмешек со стороны христиан, которые (как свидетельствует, к примеру, Корнель в "Полиевкте") противопоставляли ей всесилие библейского бога. Однако система не может беспредельно подавлять свободу своих компонентов - это самоуничто­жение. Милосердный сын божий принес себя в жертву, чтобы освободить челове­ка от кармической вины и открыть перед ним перспективу прощения - обратимо­сти судьбы во времени. Рождение прощающего бога было, таким образом, началом новой эры.

Фауст

Радикальные выступления против термодинамической предопределенности дали череду этических, эстетических и сексуальных революций, которые всегда свершались во имя свободы (протоэго в последнем случае; сексуальные контрре­волюции утверждали свободу метаэго) и дали естественную периодизацию исто­рии европейской культуры, вобравшей разнородные элементы, способные вновь раскрыться веером течений философской мысли. Мы уже упоминали о древней­ших общеарийских элементах в культуре запада и востока. Махабхарата - восточ­ный аналог Илиады, а Рамаяна - Одиссеи. Зороастр проповедовал в Бактре, а ус­лышали его на берегах Мертвого моря.

Разделение философии на "западную" и "восточную" относится к более позднему времени и состоит в утверждении противоположных моделей существо­вания - борьбы на западе, равновесия на востоке. Если восточный нравственный идеал заключался в следовании "среднему пути", то на западе тех, кто "средину соблюдают" считали ничтожными: Данте не нашел для них места ни в раю, ни в аду.

Западное мировоззрение основывалось на постоянстве сущностей, стоящем за иллюзорной изменчивостью явлений, вере в абсолютное, восточное - на непре­рывном изменении сущего, иллюзорности постоянства и относительности веры (в Махаяне эта установка называется "суньята"). Западная этика противопоставила хорошее плохому, восточная утверждала их единство. Западное представление о свободе отождествлялось с исполнением желаний, восточное - с освобождением от желаний.

Взаимопроникновение идей происходило во все времена и во многом объяс­няет, как мы уже отмечали, разнообразие точек зрения внутри греческой филосо­фии, ее динамизм. Однако еще более высокой степени синкретизма достигло хри­стианство, в рамках которого стало возможным обоснование диаметрально про­тивоположных концепций жизненного пути.

Христианская философия жизни освоила элементы платонизма, а веретено (колесо) Фортуны оставалось излюбленным образом средневековой литературы. Пассивизм, "восточный" элемент христианского учения, в средние века сочетался с безрассудством крестоносцев и безудержным экспериментаторством алхимиков. Иисус не одобрял суетной активности (в Нагорной проповеди и в эпизоде с Марией и Марфой), которая губит душу. Но он же учил, что, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме. Кто же боится погубить свою душу, тот и погубит, а кто не боится - спасет. Значение этого принципа было осознано уже в новое время, и блестящую иллюстрацию к нему дал Гете своей интерпретацией средневекового Фауста.

Эпоха Возрождения стала торжеством платонизма как светской философии жизни (протекавшее параллельно богословское возрождение - классическая схо­ластика Альберта Великого и Фомы Аквината - опиралось на Аристотеля). Ее ло­гическим завершением было сформулированное Спинозой представление о сво­боде как осознанной необходимости. Сама же необходимость вытекает из зако­номерностей развития системы, определяющей судьбу отдельных элементов. Од­нако уже в рамках позднего Возрождения - раннего барокко произошел раскол, ознаменовавшийся возвращением странно преображенных средневековых фигур ауста, Дон Кихота, Дон Жуана, Гамлета. Именно они стали героями нового вре­мени, оттеснив на задний план Геракла, Ахилла, Орландо и христианских святых.

Модель борьбы порождает героя. Классическая культура есть культ героя, о котором поют песни, рассказывают легенды, пишут романы. Герой древности ильный человек, исполняющий волю богов или веление судьбы, т. е. работаю­щий на систему. Это Персей, Геракл, Тесей, уничтожающие чудовищ, бывших то­темов. Однако со временем в герое появляется новая черта - приступы безумия, заставляющего бросить вызов системе (судьбе, воле богов, необходимости и, ко­нечно, последнему врагу - смерти). Безумные, безответственные поступки, быв­шие уделом слабых женщин - Евы, Пандоры, Софии, Елены - начинают совер­шать мужчины. Безумствуют Геракл, Ахилл, Аякс, Орландо. У исторических ге­роев наблюдается склонность к эпилепсии, которой были подвержены Цезарь, Магомет и Наполеон. Вспомним, что безумием древние считали противостояние судьбе. Макбет, следующий предписаниям судьбы (озвученным тремя ведьмами), выглядит подонком. Бросив вызов судьбе (идущему на приступ Бирнамскому лесу), он превращается в героя. Это герой нового типа, сражающийся не на сторо­не системы, а против нее.

Фольклорные стрелки-супермены Робин Гуд, Гамелин, Адам Белл, запечат­ленные Чосером, Джонсоном и Шекспиром, послужили прототипами целой плея­ды благородных разбойников, от кальдероновского Эйсебио до Карла Моора, Ла­ры и Дубровского, бросавших вызов системе из лесной чащи, с каледонских скал, с пиратских кораблей. В конце XIX - начале XX в. их заметно выродившиеся по­томки нападали на старух-молочниц и ростовщиц, возмещая недостаток мужества высокопарным философствованием, заимствованным у Шопенгауэра и   Ницше.

Философы нового времени, обобщая духовный опыт романтического бунтар­ства, выступили против системы Платона почти с тех же позиций, что и его при­жизненные оппоненты-киники. Эта философия жизни исходит из уникальности жизненного опыта, не подлежащего систематизации, фиктивности сущностей и утверждения свободы как выламывания из системы. Чередование платонических и кинических периодов определяет неровный ритм европейской истории.

В рамках платонизма сформировалось представление о подобии всех систем осмоса, социума, человеческой души, - управляемых общими системными зако­нами - Ананкой, Фортуной, или как бы их ни назвали. Свобода виделась в пре­вращении необходимости во внутреннюю потребность. Логика платонизма вела человечество прямым путем в идеальное государство, руководимое мудрецами, которые постоянно спасают народ от ими самими придуманных врагов, врут бла­годарным соотечественникам во их же благо, предают огню вредные сочинения Гомера, Гесиода и прочих бесполезных авторов, выводят новую расу стражей-роботов обоего пола, обдуманно скрещивая их между собой и с их помощью по­давляя малейшие признаки волеизъявления граждан.

Средневековые и возрожденческие утопии, от Августина до Мора и Бэкона, следуют той же схеме (только философов все чаще заменяют технократы), и лишь Рабле начертал на стенах Телемской обители: "Делай, что хочешь".

Противостоящая платонизму философия свободной воли (древняя магия ротагор - киники - романтики - экзистенциалисты) выявила упрощающее воз­действие системы на человека, связывая преодоление необходимости с развитием человеческой личности, тем самьм поднимающейся над животным существова­нием. Доведенная до логического завершения, философия воли ведет к разруше­нию системы, на обломках которой личность оказывается никому не нужной, а существование абсурдным. Ведь деструктивные действия приносят удовлетворе­ние лишь при наличии карающей их системы.

Свобода противоречива. Если речь идет об удовлетворении желаний, то са­мые примитивные существа наиболее свободны: у них мало желаний. У высших больше желаний, в том числе неисполнимых, а следовательно, меньше свободы. Легко сказать, делай, что хочешь. А чего мы хотим? Кто-то должен нам это под­сказать. Если желательно избавление от желаний, то само стремление к свободе есть желание, от которого следует освободиться, чтобы обрести свободу.


Раб, выполняющий положенную ему механическую работу, может готовить восстание, сочинять стихи или разрабатывать философскую систему. На свободе, обремененный заботой о хлебе насущном или о приобретении собственных рабов, он вынужден оставить эти занятия.

Мы делаем карьеру ради свободы, которую дает высокое положение в обще­стве, но, поднимаясь по служебной лестнице, все больше расширяем круг своих обязанностей, увеличиваем тяжесть лежащей на нас ответственности, которая ча­ще всего непропорциональна вознаграждению. Мы жалуемся на переутомление, недостаток досуга, потребительское отношение к нам семьи и общества, но, как старая ездовая собака, никому не уступим место в упряжке.

Врастание в систему оборачивается отсутствием свободы, выламывание из системы - тем же самым, ибо абсолютная свобода парадоксальным образом сов­падает с абсолютной несвободой. Свободный выбор одинаково неосуществим в ситуации Адама, выбирающего жену, и в ситуации буриданова осла, выбирающе­го между двумя равновеликими охапками сена. Система ставит человека в поло­жение Адама, отсутствие таковой - в положение осла.

Проблема Великого Инквизитора в том, что бог показал себя нерадивым тю­ремщиком, оставив человеку возможность выбора. Проблема Гамлета в том, что для него бытие и небытие - равноценные альтернативы. В развитии европейской культуры переход от платонизма к экзистенциализму занял несколько столетий. В творческой биографии Шекспира он уложился в одно десятилетие, между тридца­тью ("Ромео и Джульетта") и сорока ("Король Лир"). Ромео, отправляясь на бал, где ему предстоит роковая встреча с доселе неведомой Джульеттой, произносит следующую примечательную фразу: "Пусть тот, в чьих руках руль, направляет мой парус". Юные герои этой трагедии, шуты Фортуны (fortune's fools), ничего не совершают по своей воле (не исключение два невольных убийства) и в конечном счете приносятся в жертву ради системных целей - прекращения давней вражды между кланами. Гамлет отражает промежуточную стадию, на которой герой впер­вые испытывает сомнения в том, что быть слепым орудием судьбы - предназначе­ние, достойное человека.

Многие поколения превратно толковали историю Гамлета как трагедию склонного к рефлексии человека, попавшего в обстоятельства, требующие реши­тельных действий. Вообще этот герой казался странным и действительно был та­ким для людей, воспитанных в традициях платонизма. Будь он персонажем Сартра или Камю, никто не нашел бы в нем ничего странного, и он мог бы занять свое законное место рядом с Посторонним и Самоучкой. Однако до появления этих последних оставалось, ни много, ни мало, триста пятьдесят лет, а пока "нерешительный" Гамлет был одиноким безумцем, уничтожавшим, следуя антич­ной версии безумия как противостояния судьбе, крыс-конформистов вроде Полония и Лаэрта, Розенкранца и Гильденстерна. Эти импульсивные действия, впрочем, не были окончательным ответом на вопрос, существовать в системе или противостоять ей. Кризис наступил после встречи с норвежской армией на марше.


На вопрос о цели похода норвежский капитан ответил, что таковой является кусок польской земли, который не стоит и пяти дукатов, а ему, капитану, и даром не нужен. Но станут ли поляки защищать эту землю? О да, они уже выдвинули свой гарнизон. И глядя вслед шагавшим навстречу смерти десяти тысячам, что едва ли найдут достаточно места на отвоеванной земле, чтобы похоронить своих мертве­цов, Гамлет подумал, что по сравнению с этим широкомасштабным абсурдом его собственная миссия не столь уж абсурдна. С этой минуты в его действиях не ус­матривается ничего личного: тот, в чьих руках руль, направляет его парус к жерт­венной смерти во имя прекращения давней вражды между датской династией Гамлетов и норвежскими Фортинбрасами.

Итак, путь был пройден лишь наполовину. Завершить его предстояло другим шутам Фортуны - дословно повторенное, это определение теперь отнесено к бе­зумному Лиру и нежной Корделии, одновременная смерть которых столь же ужасна, сколь и бессмысленна, абсурдна уже тем, что настигает не любовников, а отца и дочь. Если в эпилоге "Гамлета" звучит триумфальный марш, то "Лир" за­вершается похоронной процессией. Это, как сказано в трагедии, история, пове­данная идиотом, полная шума и ярости, не имеющая никакого смысла. Это реше­ние гамлетовского вопроса в пользу небытия - отказ от всего, что до сих пор со­ставляло смысл жизни.

Быть в системе или не быть в ней - такой дилеммы на самом не существует. Человек - плод развития наложенных друг на друга в ходе эволюции биологиче­ской, социальной, метаэкологической систем (эстетической, этической и религи­озной экзистенции, в терминах Кьеркегора). Освобождение от любой из них оз­начает разрушение личности, а не ее созидание. Единственно доступная свобода в том, что человек принадлежит разным системам и ни одной из них полностью.

Так наши отдаленные предки, девонские кистеперые рыбы, освоив погранич­ные местообитания между водой и сушей, смогли избежать тупиковой специали­зации, сохранить эволюционную пластичность и дать начало нескольким стволам четвероногих животных.

Не столь отдаленные предки были приспособлены как к древесному, так и к наземному образу жизни. Их эволюция шла в сторону расширения ресурсной ни­ши, освоения новых местообитаний. Развивая социальные структуры, они черпа­ли духовную силу в культе природы.

Интуиция не подвела наших предков: для устойчивого существования необ­ходимы три опоры: природа, социум, духовный мир. Каждая из этих систем в от­дельности может поглотить человека, как кит Иону. Так индейцы Амазонки сли­лись с природой и остановились в своем социальном и духовном развитии. Древ­ние египтяне слишком глубоко погрузились в метафизику. Древний Рим сделал своим фетишем величие государства. Более успешно развивались цивилизации, которым удалось сохранить равновесие на грани систем. Метафизическая идея равенства всех людей перед богом помешала осуществиться платоновской утопии тоталитарного государства. Киники и романтики, выступая против подавления личности социумом, искали опору в природе. На базе романтизма возникло при­родоохранное движение, противостоящее угрозе экологической катастрофы.

Искусство истории, по-видимому, заключается в поддержании подвижного равновесия между полярными концепциями свободы. Приняв платонизм как фи­лософию жизни, человек накладывает на себя разнообразные самоограничения. Философ заявляет об ограниченности чистого разума. Поэт втискивает любовь в прокрустово ложе сонета. Вельможа превращает жизнь в бессмысленный ритуал. В какой-то момент их дети должны отбросить весь этот хлам, иначе жизнь стано­вится настолько предсказуемой, что и жить не стоит. Путь, указанный Платоном, привел к естественному завершению - закрытию просуществовавшей тысячу лет платоновской Академии.

Плачем мы, взойдя на эту сцену, полную шутов. Нас пеленают - свирепое и, в сущности, беспричинное лишение свободы, которое наложит отпечаток на всю последующую жизнь. Нас дисциплинируют в детских учреждениях. Нас женят, лишая свободы полового выбора. Мы попадаем в служебную колею, из которой нет выхода. Мы обрастаем долгами и едва успеваем (или еще не успеваем) рас­платиться, как нас уже хоронят. Ну, разве не трагикомическая история, рассказан­ная идиотом?

Блажен тот, считал Пушкин, кто в двадцать лет был франт иль хват, в три­дцать выгодно женат и к пятидесяти расквитался с долгами. До тридцати не спе­ши, советовал Гесиод, но в тридцать долго не медли. Лет тридцати ожениться от самое лучшее время. Этот стереотип сохранялся более двух с половиной ты­сяч лет (в Спарте подобная периодизация жизни была закреплена законодатель­но). Первая часть жизни отводилась на усвоение основных запретов. Затем следо­вал недолгий экспериментальный период относительной свободы. Все события классического романа укладываются в него и завершаются гибелью героя или его женитьбой. Зрелость, консервативная часть жизни, была посвящена выплате об­щественного долга. Романная роль отца семейства сводилась к контрольно-ограничительным и репрессивным функциям (запретам на скороспелые браки де­тей, лишению наследства и т. п.). Творчество как процесс, требующий свободы, естественно ограничивалось экспериментальным периодом и завершалось с на­ступлением зрелости (лишь отдельным гениям удавалось, подобно Сократу и Гете, продлить экспериментальный период до преклонных лет. В последнее время интерес к более зрелому герою знаменует расширение возрастных границ экспе­риментального периода, своего рода революцию в искусстве жизни).

В индивидуальном развитии человека сжато повторена историческая перио­дичность. 3. Фрейд выделил несколько пиков активизации сексуальной сферы, первый из которых приходится на младенческий возраст, когда человек ускорен­но проходит природный этап своего эволюционного пути. Младенческая сексу­альность распространяется на различные физиологические отправления. Даже позднее, во второй - подростковой - фазе сексуальность еще слабо канализирована и может быть легко извращена. В той или иной форме переживаются личные сексуальные революции, чаще всего происходящие до и после оптимального ре­продуктивного возраста (около 27-37 лет), т.е. в 20-25 и 40-45 лет. Социальная ак­тивность максимальна в 12-17 лет, когда в подростковых группах устанавливается иерархия, близкая к биосоциальной, и в 45-50 лет, когда человек приближается к кульминации своей социальной карьеры. Метаэкологическая периодичность, как правило, антиподальна по отношению к социальной, с более или менее отчетли-вьши пиками около 20-ти и после 50-ти.

В поисках равновесия обретают функциональный смысл дуализм и триедин­ство человеческой души. Природный человек действует в сфере репродуктивных отношений, сменяя в течении жизни роли любовника, мужа, отца, деда (аналогичные им в женском варианте). Социальный человек осваивает ролевую структуру общественной системы. Метафизический человек строит пирамиду культуры и находит в ней нишу для духовной жизни. Искусство жизни, по-видимому, заключается в том, чтобы максимально реализовать потенции, зало­женные в ее естественном ритме. Повторяемость периодов позволяет человеку быть поочередно платоником и киником, спинозистом и романтиком, изведать фаустовское ощущение повторной жизни.

Платоническая модель жизни должна быть уравновешена кинической моде­лью, в которой стремление к свободе, возрастающее с развитием человеческой личности, определяет цельность существования, соединяя все его компоненты традание, любовь, противостояние смерти.

Рекламные ссылки