Проблемы Эволюции

Проблемы Эволюции

Метаэкология. Глава 6. Продуктивность.

Красилов В. А.

Смелая попытка философского осмысления биологической эволюции и развития человеческого духа в рамках единой системной теории. (М.: ПИН РАН, 1997. 208 с).

Глава 6. ПРОДУКТИВНОСТЬ

 

Когда бы знали мы, из какого сора растут стихи, не ведая стыда, то, надо думать, потеряли бы интерес к поэзии. Но в том и заклю­чается работа системы, что продукция на выходе имеет более высокую организа­цию, чем сырье на входе. Это справедливо как для экосистем, производящих жи­вую материю из неживой, так и для эго- и метаэкосистем, создающих духовную жизнь, используя биологический материал. В этой главе будет показано, сколь сложные метаэкологические конструкции могут быть воздвигнуты на основе эле­ментарных переживаний, связанных со страхом смерти и стремлением к продол­жению рода.

Хотя духовное начало развивалось в противовес биологическому, именно ис­ходные биологические различия все еще определяют фундаментальное разнооб­разие эгосистем. В частности, различия между полами в духовной сфере (казавшиеся философам древности столь значительными, что они вынуждены бы­ли ввести непорочное зачатие как условие духовной цельности) восходит к роле­вой специализации в процессе размножения. Мужчина, чтобы продлить свой род, должен заботиться о женщине, носящей его ребенка. Женщина с той же целью должна заботиться о себе. Остальное вторично.

Однако значительное обогащение первичного материала, вплоть до утраты видимой связи с ним, происходит лишь в развитых эгосистемах, структура кото­рых адекватна метаэкологической среде. При нарушении принципа адекватности, на ранних стадиях или вследствие искусственной задержки развития, продукция мало отличается от исходного "сора", а структура личности оказывается несба­лансированной и, в сущности, неприспособленной к существованию в сложной социокультурной среде. Протезирование эгосистем с помощью стандартной ду­ховной продукции, заменяющей личный духовный опыт, не предохраняет от ду­ховного срыва, а лишь создает легко управляемые массы, суммарный творческий потенциал которых близок к нулю.


То, что в обиходе считается проявлением эгоизма - Честолюбие, работа "на публику" - в действительности объясняется не гипертрофией, а неполноценным развитием эго, нуждающегося в постоянном самоутверждении, подпитке за счет других - своего рода эго-вампиризме. Как заметил Рамакришна, стремление обла­годетельствовать миллионы чаще свойственно нищим. Для творческой личности борьба с собственным эго носит разрушительный характер и ведет к производству мортмассы, почти что в буквальном смысле слова (так Данте Россетти положил свои стихи в гроб рано умершей возлюбленной, полагая, что они предназначались ей одной, а отнюдь не миллионам; потом пришлось откапывать). На примере ве­ликих цивилизаций Востока можно убедиться в том, что последовательное упро­щение ("опрощение") и подавление эго ведет к омертвению некогда процветав­шей культуры. Ведь культура в любых ее проявлениях - это и есть совокупный продукт эгосистем.

В настоящее время духовное производство организовано по рыночному принципу спроса и предложения. Те или иные его области отмирают в связи с на­сыщением спроса, и в то же время открытия в области культуры создают новые духовные потребности. Так система поддерживает собственное существование. В ней находят место и такие не слишком привлекательные явления, как эго-вампиризм. Однако общая тенденция развития ведет к замене потребления взаим­ным обогащением (аналогично биологические системы эволюционируют от хищ­ничества и паразитизма к взаимовыгодному симбиозу).

Хронологически мы находимся на завершающей фазе 400-летнего цикла. Это Калиюга, период потопов, разверзаний земной коры, казней египетских и мессий. Калиюга требует не только особых мер безопасности в связи с возросшей часто­той катастрофических наводнений, землетрясений и других природных бедствий, но и повышенного внимания к тому, из какого сора и что произрастает в метаэко-логаческом смысле.

Шуты

Коль, рождаясь, плачем мы, то виной тому повальное шутовство, превра­щающее жизнь в историю, рассказанную идиотом, полную шума и ярости. Может быть разумная жизнь в идеале лишена страданий? Эта эпикурейская установка наталкивается на совершенно противоположную стоическую, делающую страда­ние условием нравственного совершенствования.

В самом деле, на биологическом уровне страдание может быть интерпретиро­вано как следствие несовершенной организации и в то же время как стимул к дальнейшему развитию. Однако, чем выше по природной лестнице, тем больше страданий. Мало страдает трава, поедаемая коровой. Больше страдает корова, предназначенная в пищу двуногому примату, который потрясает весь мир своим страданием.


Социальная система создавалась главным образом для того, чтобы облегчить физические страдания, но, по мере развития, сама становилась источником все более интенсивных и, кажется, неизбывных страданий, связанных с неравнопра­вием, угнетением, неудовлетворенным честолюбием, комплексом неполноценно­сти и т. п. Можно предположить, что рабы Рима не воспринимали свое положение трагически - ведь это был порядок, освященный вековой традицией - до тех пор, пока Спартак и ему подобные не показали, что здесь есть повод для страданий. Романтики байронического толка, в гордом одиночестве бросавшие вызов соци­альной системе, и еще прятавшиеся за их спинами карбонарии открыли новые перспективы страданий.

Духовный мир, казалось бы, давал убежище от физических и социальных страданий. Тот на первый взгляд парадоксальный факт, что духовные страдания затмили все остальные, объясняется формированием жесткой метаэкологической системы, в которой можно обрести беспечальное существование травы, безропот­но принимающей отведенную ей роль, или, став на путь метафизического бунтар­ства, испить чашу, быть проколотым копьем, распятым на кресте или даже все это одновременно.

Духовные страдания, подобно биологическим и социальным, имеют тенден­цию к возрастанию в ходе эволюции метаэкологических систем. Фатализм в этом смысле был наиболее благополучной системой, поскольку у человека не было ни­какого другого выбора, кроме как безропотно принимать удары судьбы. Страда­ние сопутствует рождению, болезням роста, старческим болезням и смерти, иначе говоря, это дань судьбе - тому, что происходит с нами помимо нашей воли. Роп­щут лишь безумцы, отчаянно идущие наперекор судьбе.

В кармической системе открылась, доселе неведомая, возможность вины за совершенное в прошлых поколениях и, по законам симметрии, перспектива иску­пления вины страданием. Христианская система, возведенная на этом фундамен­те, преобразила искупительное страдание в цель земного существования.

Страдание стоит у истоков этики. Для принца Сиддхарты путь к просветле­нию начался, когда семи лет увидел он птицу, поедающую земляного червя, и впервые задумался о всеобщности страданий. В буддизме страдание неотъемлемо от сансары, цепи перевоплощений, поскольку прошлое постоянно умирает в на­стоящем, а настоящее - в будущем. Только разрыв круга причин и следствий несет избавление.

В противоположность этому, в мифологическом путешествии страдание тап, который необходимо пройти ради возрождения. Идея страдания, таким об­разом, - поворотный пункт, на котором разошлись пути востока и запада. Она оп­ределяет жизненную позицию - пассивизм как бегство от страдания в настоящем или будущем или активизм как его преодоление.

Это относится как к отдельным людям, так и к целым этносам. Так в средне­вековой Европе существовала некая общая установка на страдание, которое счи­талось необходимьм для достижения, по принципу противоположности, блаженства в антиподальном мире загробной жизни. Эта установка была поколеблена Возрождением, переориентировавшем европейцев на земную прагматику. В ду­ховной жизни народов, по тем или другим причинам не прошедших через Возро­ждение, еще долго сохранялось представление о необходимости страдания. В Ки­тае оно успешно противостояло конфуцианскому прагматизму. В России к благо­получной жизни еще недавно относились с большим подозрением, не без основа­ний усматривая в ней посягательство на духовность, и даже стремление к богатству здесь определялось не столько прагматической установкой на благопо­лучие, сколько жаждой безудержного расточительства и самоуничтожения.

На первый взгляд не вполне ясно, почему прагматика несовместима с интен­сивной духовной жизнью. Тоталитарные режимы, лишавшие человека духовной свободы, были в конце концов побеждены прагматикой, лежащей в основе совре­менного демократического общества. Однако прагматическая установка заставля­ет выбирать из всего богатства культуры лишь необходимое для сиюминутного преуспеяния. Эта форма отбора, упрощая метаэкологическую систему, также ог­раничивает свободу духовной жизни. Правда, в обществе прагматиков не предают анафеме альтернативные идеи и не сжигают их носителей. О них забывают за не­надобностью, достигая единомыслия гораздо успешнее, чем те, кто жег костры из книг. Так эпикурейское стремление избежать страданий может стать их дополни­тельным источником.

Неизбывность страдания - краеугольный камень философии, само существо­вание которой связано, в первую очередь, с истолкованием этого феномена. В ан­тичной традиции страдание приписывалось нарушению космической гармонии уже самим актом сотворения мира и человека, которому, чтобы стяжать совер­шенную жизнь, приходится, как писал Платон, "исправлять Круговороты в собст­венной голове, нарушенные еще при рождении". В библейской версии универ­сальная идея исходного нарушения трансформировалась в концепцию первород­ного греха, вобравшую ряд ассоциативно связанных идей. Ева, созданная из плоти Адама, могла рассматриваться как его дочь или во всяком случае кровная родст­венница, связь с которой подпадала под древнейшее инцестуальное табу. В уча­стии змеи и яблока различимы отголоски тотемической магии, для которой харак­терно использование природных объектов. В борьбе между древними тотемами и новыми богами змей постоянно выступал в качестве оппонента последних, будь то Тешуб, Зевс, Аполлон, Геракл или Иегова. Этот неистребимый враг стал сим­волом инцестуального влечения. Вспомним, что в мифе об Эдипе, страдания ко­торого тоже объясняются инцестуальным грехом, аналогичную роль играет ко­варный сфинкс.

В плане двойниковых взаимодействий, о которых шла речь в начале книги, конфликт Иеговы и созданного по его подобию Адама аналогичен постоянным конфликтам зеркальных двойников, один из которых, бессмертный, отправляет другого, смертного, по солнечному пути, с погружением в потусторонний мир на нисходящем этапе и последующим возвращением. Для бога репродукция сводилась к созданию ограниченного числа собственных копий - мира и человека. Последний не предназначался для массового тиражирования, его размножение не было предусмотрено.

В общефилософском контексте идея изначальной ошибки или порчи была необходима для объяснения дисгармонии человеческого существования, контра стирующей с гармонией вселенной. Ведь душа человека представлялась копие! (двойником) мироздания, а ее несовершенство следовало приписать какой-тс случайности, может быть, женской прихоти (в античной истории Пандоры, в биб лейской легенде о Еве и в гностическом мифе о Софии Эпинойе первичный ис точник страданий - в излишней любознательности, проявленной во всех случаям женщинами). Концепция исходной ошибки - первородного греха - позволяет вы строить целостную систему, в которой находит себе место добро и зло и котора предлагает пути разрешения конфликтности человеческого существования.

Грех приобретает вполне определенный кармический характер - переходит на последующие поколения. Комплекс вины устойчиво связывается с кармически» грехом, причем не только в религиозной мифологии, но и в современной психо аналитике. Первые мужчина и женщина, вылупившиеся из яйца, высиженной Брахмой, знали о том, что они близнецы и старались (безуспешно) избежать кро восмешения. Семитский вариант не столь откровенен, но все же сыновья, рожденные Евой, были обречены на братоубийственную вражду. Греческий Эгисф был рожден от кровосмесительной связи как орудие кровной мести в борьбе меж ду братьями-пелопидами. С аналогичной целью на другом конце света Сигню родила от брата своего Сигмунда героя-мстителя Сигурда. Космополитизм древней метафизики впечатляет.

В предположении о том, что инцестуальные влечения могут быть причиной подсознательной вины, есть рациональное зерно, так как эти влечения проявля ются и подавляются в очень раннем возрасте, оставаясь в подсознании, о чем свидетельствуют нежелательные и потому редко запоминающиеся сновидения (по свидетельству Плутарха, Цезарю накануне перехода через Рубикон приснилось что он сошелся со своей матерью).

В то же время гипотеза 3. Фрейда ("Тотем и табу", 1913) о ритуальном убийстве вождя племени (конкретно - Моисея) как причине кармической вины раскрывает совершенно иной аспект первородного греха: власть над ими же созданным миром содержит предпосылки гибели богов. В древности вождь воплощал плодородие: при нем были хорошие урожаи и скот плодился, а так как существуют климатические циклы (четырех-пятилетние и удвоенные, семи-девятилетние), то неизбежно наступали голодные годы и вождя приходилось умерщвлять (с укреплением личной власти вождь мог выставить заместителя).

Вожак обезьяньей стаи в минуту опасности также вынужден жертвовать собой ради сородичей, хотя и не выглядит альтруистом, ведь подчиненные взрослые самцы получают от него только тумаки и укусы. Возникает впечатление, что они сами напрашиваются, поскольку наказание - единственная форма общения с вожаком, а без такого общения нет чувства принадлежности к стае. Меня наказыва­ют, значит я существую.

Психологи утверждают, что дети нередко напрашиваются на наказание, по­вторяя в своем развитии родовые поведенческие стереотипы. Подсознательное стремление к наказанию нетрудно угадать и в поведении женщин, которые драз­нят и провоцируют своих мужей и любовников, хотя истинные мотивы камуфлируются под чувственность, свободолюбие и т. п. "Я знала, что ты меня убьешь, - говорит Кармен. И могла бы добавить: - Я этого хотела".

Весьма характерно поведение Анны Карениной перед гибелью, когда она завлекает первого встречного и терзает любовника. Так и не дождавшись наказа­ния от него, она наказывает себя сама.

Идея наказания не противоречит идее избранничества, скорее наоборот: на­казание свидетельствует о неравнодушии. Бог наказывает, значит удостоил своим вниманием. На этом стоит вера изгоя, его чувство близости к богу (пророки объ­являли любую природную катастрофу, военное поражение божественным возмез­дием за какие-то невнятные прегрешения, и народ чувствовал себя виноватым, как побитая собака. После изгнания отношения с богом изменились, стали более интимными, как у жертвы и палача. Страдание сделалось столь неизбежным, столь неизбывным, что не могло быть расценено иначе, как особая божья ми­лость).

Ведь страдание неизбежно вызывает агрессивную реакцию. Если оно причи­нено внешней силой, бороться с которой невозможно (судьбой, вожаком или бо­гом), то агрессия переадресуется или обращается внутрь. Так самки тюленей в минуту опасности кусают и треплют своих ни в чем не повинных детенышей. Их поведение дает ключ к пониманию детоубийства как переадресовки агрессии.

Сообщества, имеющие иерархическую структуру, основаны на подавлении агрессии нижестоящих по отношению к вышестоящим. Агрессия может частично переадресовываться особям того же или еще более низкого ранга, в частности де­тенышам, но главным образом замыкается на самом пострадавшем, который при­знает причиной страдания самого себя, т. е. испытывает чувство вины. Страдание при этом трансформируется - оправданно или нет - в наказание.

Таким образом, комплекс вины, действительно кармический, уходит в дале­кое прошлое. Он объясняется унаследованной от животных предков и доведенной до подсознательного автоматизма связью между страданием и виной. Частные объяснения, вроде первородного греха, представляют собой попытки рационали­зации кармической вины, открывающей хотя бы локальный выход на сознатель­ный уровень и тем самьм возможность избавления.

Бог решил уничтожить Содом и Гоморру, ибо "...вопль на них велик и грех их, тяжел он весьма" (под воплем подразумевается некий донос, который пред­стоит еще проверить, но презумпция невиновности не принимается: раз вопль, стало быть и грех; заметим, что еще нет каменных скрижалей с изложением зако­нов и, следовательно, обвинение не имеет юридической силы).


Эта история поучительна еще и тем, что заставляет задуматься над проблемой коллективной ответственности за прегрешения отдельных лиц. Авраам призывает бога подумать о праведниках, которые погибнут вместе с нечестивыми. Иегова готов пощадить Содом, если в нем хотя бы пятьдесят праведников. Ну, а если со­рок пять? Что ж, пожалуй и тогда. Авраам последовательно уменьшает цифру, клоня к тому, что и ради одного праведника город стоит сохранить. И пошел Гос­подь, перестав говорить с Авраамом.

"Великому наставнику дзэн Уммону пришлось лишиться ноги, чтобы обрести внутреннее зрение, проникающее в принцип жизни", - говорит Дайсэцу Судзуки в одной из лекций о дзэн-буддизме. Ногу молодому китайскому монаху сломал створками ворот учитель, к которому он обратился в поисках истины. "Пришедшее к нему сознание, - продолжает Судзуки, - с лихвой вознаградило его за потерю ноги". Ведь первая из четырех благородных истин Будды заключается в том, что жизнь - это страдание.

Жизнь Христа может служить иллюстрацией этой благородной истины. Рас­пятый на кресте, он претерпевает все страдания, приходящиеся на долю людей изическую боль, социальное унижение (позорную казнь для уголовников, с из­девательской надписью "Царь Иудейский") и метафизическое сомнение ("Боже мой! Для чего ты меня оставил?"). Поскольку христианские ритуалы воспроизво­дят какие-то моменты его жизни, то в них должно быть хотя бы символическое страдание - самоистязание (учитель дзэн может быть мудрее, так как в самоистя­зании заключена изрядная доля гордыни: не следует человеку брать на себя боль­ше страдания, чем ему отпущено).

Метафизика, таким образом, не только рационализирует, но и поддерживает чувство экзистенциальной вины, придавая ему достоинство и масштабность. В частности, христианская религия добивается этого, предлагая такой нравственный идеал, который обычному человеку заведомо не по плечу, так сказать, поднимая планку выше человеческих возможностей. Человек не способен во всем следовать новому завету и от этого постоянно испытывает чувство вины.

Знаток Средневековья И. Хейзинга отмечает (в "Осени Средневековья"), что в то время люди, даже вполне благополучные и удачливые, чувствовали себя глу­боко несчастными. Наверное, потому, что "человек стремится на земле к идеалу, противоположному его натуре. Когда человек не исполнил закона стремления к идеалу..., он чувствует страдание и назвал это состояние грехом. Итак, человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения закона, то есть жертвой. Тут-то и равновесие земное. Иначе земля была бы бессмысленна".

Этот отрывок из записной книжки Достоевского (опубликованный Б. Вышеславцевым) показывает, до каких высот может поднять метафизика до­вольно низменное по своему происхождению чувство. Не бог наказывает - оста­вим это заблуждение на совести древних пророков, видевших в боге всего лишь строгого хозяина. Человек сам себя наказывает страданием за несоответствие своей натуры нравственному идеалу и сам себя вознаграждает блаженством за преодоление своей натуры.

Иов

Для древнего человека активная жизненная позиция, как мы уже упоминали, заключалась в постоянном испытании судьбы, себя, других людей и даже богов (так Тантал, желая испытать всеведение богов, пытался скормить им собственного сына Пелопа; такая "рационализация" отошедших в прошлое человеческих жерт­воприношений весьма характерна для гомеровского периода). В Библии эти отношения перевернуты. Не человек испытывает бога, а бог - его, что предполага­ет за человеком гораздо больше свободы воли, чем допускали древние греки. Идея нравственного испытания, происхождение которой, вероятно, связано всего лишь с принятой в то время проверкой преданности раба (клявшегося, положив руку под "стегно" хозяина), приобрела, таким образом, огромное этическое значение, отделив иудейско-христианский мир от языческого. Возникает - и сохраняется в христианстве - трактовка жизни, земного пути как испытания, которое может быть индивидуальным или массовым, национальным, общечеловеческим.

Бог испытует Авраама, веля ему принести в жертву первенца его, Исаака, и затем, еще более изощренно, Иова. По его примеру Иосиф испытывает своих братьев. Испытанию подвергается и весь народ. Нетрудно найти множество бли­стательных примеров популярности идеи испытания и в христианской культур­ной традиции. Призрак Гамлета испытывает Гамлета-младшего. Лир испытывает своих дочерей на верность, они его - на прочность. Простодушие Кандида и оп­тимизм Панглоса подвергаются сокрушительным испытаниям. Бог в сговоре с чертом искушают Фауста. Братья Карамазовы соблазняются об убийстве отца своего Федора, и т. д.

Но ведь жизнь действительно предлагает нам испытания, раскрывающие на­ши моральные качества, показывающие кто мы такие на самом деле. Или это мы так смотрим на жизнь, имея за плечами два тысячелетия христианства? Можно ли сказать, что неопытный боксер, оказавшийся в нокауте на первой минуте, "не вы­держал испытания"? Или виноват тот, кто выпустил его на ринг без достаточной подготовки? И не в том ли смысл этического учения, чтобы оградить людей от подобных испытаний?

Если уйти от логики отношений хозяина - раба, то идея испытания выступает во всем своем аморализме. Для аморальных богов древности нет ничего противо­естественного в том, чтобы подвергнуть человека любым испытаниям. Но с того момента, как бог становится высшим судьей и гарантом нравственности, сущест­вование зла оказывается труднообъяснимой аномалией, которая создает серьезное препятствие на пути развития религиозной этики. Бог испытывает, потому что не знает результата или знает наперед, но все равно испытывает? На помощь прихо­дит древняя символика двух начал - света и тьмы, подсказанная сменой дня и но­чи (относительной безопасности и слепого страха - наши предки больше всего опасались ночных хищников). Светлое и темное не всегда морально нагружены, но уже у греков блюстителями нравственности оказываются - парадоксально для нас - представители тьмы, подземные судьи Минос и Радамант, подземные богини эринии, преследующие за убийство. В зороастризме свет и тьма выступают как символы добра и зла, двух аспектов Ахура-Мазды, как бы двойников. Ветхозавет­ный дьявол - проходная фигура, никогда не возвышающаяся до двойника бога. В христианстве его роль настолько возросла, что он подверг испытанию самого бога.

Страдания Христа становятся, хотя бы отчасти, результатом предательства одного из учеников, соблазненного дьяволом. Правда, неизвестно, кому и зачем понадобилось предательство Иуды в житейском плане и за что он получил среб­реники - ведь Иисус не скрывался, его все знали ("Каждый день с вами сидел Я, уча в храме, и вы не брали Меня"). Но для схемы предатель необходим. Нет про­щения предателям, для них - самый последний круг дантовского ада.

Изменилась сама концепция первородного греха, ставшего результатом ус­пешных происков дьявола, который основал царство свое в теле человека, оставив богу лишь душу. Тем самьм было нарушено единство системы личности, превра­тившейся в арену борьбы добра и зла.

Новый смысл приобрело и наказание. Секта ессеев, называвших себя "детьми света" (в отличие от всех прочих - "детей тьмы") была своего рода форпостом зо­роастризма на берегу Мертвого моря. Иоанн Креститель вышел из ессеев или близкой к ним секты. В Кумранских пещерах сохранились гимны, в которых, в частности, сказано:

 

Ты сотворил нечестивых,

Чтобы на них излить Свою ярость,

От чрева Ты предназначил

Ко Дню Истребления их!

………………………….

И замысел Твой сокрытый

От века их предназначил

К свершенью судов великих

Над ними - воочию всех!

 

Итак, нечестивые специально созданы, чтобы их судить и наказывать для устрашения. И проблема, как полагал Жан Кальвин, сводится к тому, чтобы их своевременно распознать. Хотя последовательная бивалентность - равенство сил добра и зла - считалась манихейской ересью, даже гонитель манихеев Августин недалеко ушел от заблуждений своей юности. Изложенная им в трактате "О граде Господнем" всемирная история представлена как становление божеского царства ("града") добра в постоянной борьбе с дьявольским царством зла.


В основе этих представлений лежит диалектическая идея единства противо­положностей: раздельное существование добра и зла невозможно, как не может быть Христа без Антихриста. Следовательно, решительная победа добра над злом означает уничтожение того и другого. Последняя битва Христа и Антихриста - это конец света.

Приверженность бивалентной схеме объясняется ее огромной силой воздей­ствия на человека, который оказывается в эпицентре вселенской борьбы. Линия фронта проходит через его душу. Он бросает свою жизнь на чашу весов, от его поступков зависит победа той или иной партии. Он ангажирован, нужен, он суще­ствует.

И как земля отражает небо, так земная борьба отражает метафизическую (и наоборот). Этот мир расколот подобно тому миру. Христианский мир противо­стоит миру мусульман. Средневековье проходит под знаком этого противостояния - и тыловых боев с "пятой колонной" дьявола, еретиками. Максима о любви к врагам, конечно же, не относится к врагам Господа нашего (даром, что сам он считал себя спасителем всех, а не только "наших"). Возрожденческий гуманизм очень скоро дал трещину и уже в XVI в. утонул в крови гугенотских войн.

Метафизическая бивалентность властно подчиняет себе классовую борьбу, революции и гражданские войны, поход священного рейха против мирового сио­нистского заговора, противостояние социалистического и капиталистического ла­герей. Последнее еще недавно определяло смысл жизни многих миллионов лю­дей. Его фетишами стали, с обеих сторон, военно-промышленные комплексы, чу­довищное извращение экономики, которая еще нескоро вернется в нормальное русло. Оно породило свою эсхатологию - ядерный конец света. Оно взрастило но­вых святых и пророков, один из которых учил, что чем ближе победа, тем ярост­нее борьба: ей нельзя было угаснуть, иначе рушилась вся система.

Фронтовая дружба так крепка потому, что агрессия направлена на внешнего врага. Трагизм "мирного противостояния" заключался в том, что священная нена­висть, не находя выхода в войне, обрушивалась на "внутреннего врага" - отступ­ника, маловера, космополита. А если таковой не находился, его без промедления создавали.

Но ведь не повторится? Ведь с манихейством покончено? Едва ли. Масшта­бы, конечно, не те, но любые конкурентные отношения, любая политическая игра, любая научная дискуссия подчиняются логике бивалентности, в силу которой ка­тегории добра и зла, истины и лжи очень быстро вытесняются одним единствен­ным признаком: "свой - чужой" (не потому ли так популярна в демократических странах двухпартийная система - при идеологическом тождестве партий, - что она позволяет без помех реализовать эту схему ?).

Развал системы "двух лагерей" дал вспышку агрессии на национальной и ре­лигиозной почве. С прекращением войн возрастает агрессивность внутри общест­ва. Отмена каст обострила имущественные противоречия, отмена классов - биоло­гическое неравенство. Брак дает постоянного противника (может быть, для того и заключается). Наконец, если не с кем бороться, человек вступает в борьбу с самим собой, приобретающую все более бескомпромиссный характер по мере ослабле­ния внешних противоречий. И если сбудется, наконец, мечта о земном братстве, то, чего доброго, придется создать ему противовес на другой планете, иначе ме­тафизическая схема обратится внутрь и взорвет человека.

Ликург

Грех, вина, испытание, борьба добра и зла - эти попытки рационализации страдания не затрагивают его истоков, противоречий между системой и свободой волеизъявления на всех уровнях человеческого существования. Страдание, кажет­ся, может быть преодолено только другим страданием.

Лаконский законодатель Ликург не записывал своих законов, как бы оставляя свободному спартанцу возможность выбора, необходимого для проявления нрав­ственного чувства. Вероятно, из тех же соображений бог оставил человеку свобо­ду воли. Однако любое волеизъявление так или иначе определяется внутренним конфликтом самосохранения и саморазрушения. Ликург создал бесконфликтное общество, умело используя войны и криптии - тайные убийства илотов - для ней­трализации разрушительных сил.

Авторитетный Дельфийский оракул одобрял и поддерживал все действия Ликурга, а впоследствии провозгласил самым мудрьм человеком Сократа, кото­рый отождествлял нравственное с разумным, а разумное - с необходимым. Но концепция нравственности как осознанной необходимости восходит к очень древней - фаталистической - стадии духовного развития человека, а позиция оп­понентов Сократа, утверждавших свободу воли как высшую меру вещей - к еще более древней магической (глава 3). Философия нового времени разделилась ме­жду теми же установками, выявляя их охранительные и разрушительные потен­ции.

Определив этику как совокупность врожденных и приобретенных норм, со­храняющих структуру природных, социальных, метаэкологических систем и сис­темы личности, мы можем теперь задаться вопросом о правомерности этических предписаний, которые предназначались для предотвращения страданий и, в конце концов, стали их главным источником.

Этика появилась на определенной стадии прогрессивной эволюции как сред­ство снятия естественного отбора (в его примитивной форме борьбы каждого против всех) сначала на внутригрупповом, а затем и на межгрупповом уровне. Первичная этика выразилась в ослаблении агрессии против брачного партнера, превращении последней в половую любовь как условие хотя бы кратковременно­го союза между двумя особями. В ее сферу последовательно вовлекались родст­венники, соплеменники, все подобные друг другу особи, вплоть до категориче­ского запрета на убийство любого представителя своего вида.


Зоологическая этика усложнялась с возникновением иерархических отноше­ний главенства - подчинения, развитием на этой почве альтруистических и само­разрушительных инстинктов. Человек унаследовал от животных предков ин­стинктивную мораль в виде врожденных предписаний (не убий, например), кото­рые легче выполнить, чем нарушить, так как они соответствуют нашей природе. Однако с переходом на сознательный уровень инстинктивные нормы подверглись частичному разрушению. Поскольку сознательная этика не успевала заполнить образовавшиеся бреши, человек превратился в самое аморальное из животных. Даже запрет на убийство соплеменника, родича, брачного партнера утратил для него императивный характер. Возникла опасность возврата к первобытным высо-коэнтропийным формам естественного отбора, которая была предотвращена сис­темой табуирования, занимавшей промежуточное положение между инстинктив­ной и сознательной этикой.

Человек отделился от животного мира, когда для объяснения врожденной этики стал строить космогоническую систему, чтобы вывести из нее нравствен­ный закон. Этические установки задавались ссылкой на необходимость ("арийская" этика), или обычаи предков ("китайская" этика), или божественные заповеди ("семитская" этика), которые неизменно требовали почитания предков, осуждая паррицид и освящая, таким образом, этический традиционализм.

Чрезвычайно древняя установка, этические корни которой трудно отыскать, поскольку отголоски ее звучат в буддизме, у библейского Экклезиаста, у Пифагора и т. д., заключается в том, что мир не был создан, а существовал и будет существовать всегда. Бытие не имеет ни начала, ни конца (змея, кусающая себя за хвост), движение идет по кругу и, стало быть, не может завершиться и, следова­тельно, не имеет цели. Живые существа не рождаются и не умирают, а лишь пере­текают из одной формы в другую. Как проходит жизнь той или иной формы, со­вершенно безразлично для ее дальнейших превращений.

Это цельная и логичная система, страдающая лишь одним недостатком - из нее невозможно вывести мораль. Чтобы стать учителем нравственности, необхо­димо так или иначе трансформировать круговую систему, найти выход, который, может быть неявно, подразумевает существование входа.

Любой произвольный поступок - каприз Брахмы или (в гностическом вариан­те) ошибка Софии - запускает машину круговращения причин и следствий. Про­извольный поступок есть проявление личности. Чтобы сойти с круга, не быть ни причиной, ни следствием, необходимо освободиться от личности, растворить от­дельное во всеобщем.

В системе появляется изначально не свойственное ей представление о цели как слиянии отдельной души с мировой душой (в Упанишадах), или нирване (в учении Будды). Трансцендентность цели (не опирающейся на чей-либо опыт, так как даже Будда при жизни не достиг полной нирваны) и ее практическая не­достижимость - планка поднята так высоко, что ни при каких обстоятельствах не дотянешься - делает метаэкосистему религией (с богами или без них - несущественно). Будда, при всем презрении к ведическим божествам, органически неспо­собным отречься от своих столь ярко выраженных личностей, не отвергал их, что позволило сохранить концептуальное богатство древней системы, в которой на­ходят духовную пищу и просвещенный, и простодушный (нетерпимость иудаизма и зороастризма лишила их этого преимущества).

Некий скептик мог бы усомниться в том, что нирвана - это достойная цель. Скептику могло бы показаться, что участие в круговом движении, вечном превращении форм, в большей степени обеспечивает слияние с миром, чем схож­дение с круга. Но лишь потому, что скептик не постиг и первой из четырех благо­родных истин Будды: жизнь есть страдание (между прочим, стоики IV в. до н. э. и российские религиозные философы XIX - начала XX вв., кажется, приписывали открытие этой истины себе; однако не только приоритет Будды неоспорим, но и далеко эпигонам до благородства оригинала). Скептику можно порекомендовать специальные упражнения для души и тела с элементами самоистязания, которые немало способствуют пониманию первой истины.

Как и другие великие наставники. Будда обладал более сильным инстинктом саморазрушения, чем отпущено обычному человеку. Но его учение нашло отклик в сердцах миллионов, потому что инстинкт саморазрушения универсален.

Более практически ориентированные учителя нравственности утверждали, что череда превращений, хотя и определяемая кармой, все же в какой-то степени зависит от поведения: праведные то ли ближе к исходу, то ли могут рассчитывать в последующем существовании на более престижную оболочку с перспективой дальнейшего улучшения. Во всяком случае, нужен учет прижизненных сверше­ний. Тут находится функция для разнообразных божеств, появляется небесное чиновничество, которое на первых порах ничего не решает, а лишь следит за де­лопроизводством. Мы находим эту стадию у Гомера с его недовольно брюзжащим Зевсом.

Но известны примеры, когда скромный секретарь превращается в генераль­ного и впоследствии, даже не меняя должности, в вершителя судеб. Теперь уже незачем брюзжать, достаточно повести бровями. Могущество властелина так ве­лико, что кажется странным и неправдоподобным его как бы внезапное возникно­вение на пустом месте. Не была ли вся предшествующая история лишь прелюдией его славы?

Может быть, еще рабы Рима шептали имя вождя российской революции, как утверждал его первый поэт. И секретарь отнюдь не был незаметной фигурой, он руководил революционным подпольем по крайней мере с семилетнего возраста. И шумеры допустили непростительную бестактность, не упомянув в своей истории сотворения мира вавилонского бога Бель-Мардука. С возвышением Вавилона не осталось никаких сомнений в том, что именно Мардук был в этой истории глав­ным действующим лицом. Зевс появился на свет как незначительное критское божество, вскормленное божественной козой и охраняемое золотой собакой - ме­стными тотемами. Еще на троянской войне он покровительствовал не "нашим" (ахейцам), а их врагам (выходцам с Крита троянцам). Но с распространением эл­линизма осталось лишь невнятное воспоминание о его критских корнях. Еще бо­лее показателен пример Юпитера, латинского божества, которое с возвышением Рима узурпировало все функции отца народов Зевса. Логическим завершением подобных ретроспектив было признание верховного божества создателем мира.

В области этики эта новая - теократическая - установка меняла все и самым решительным образом. Раз мир не существует сам по себе без начала, конца и цели, а задуман, создан, изначален и конечен, то для человека естественная цель заключается в служении создателю, соответствии его замыслу. Если в прежней системе от бога можно было отделаться жертвоприношением, как от докучливого чиновника, то теперь связь между ним и человеком становилась стержнем, на ко­торый нанизывались отношения людей между собой, а жизнь - в идеале по край­ней мере - систематическим жертвоприношением. Учитель нравственности пре­вратился в пророка, который возвещает этические предписания, исходящие от бо­га. Как полновластный хозяин, бог предписывал наряду с требованиями момента (не сотвори кумира) и то, что было унаследовано от животных предков (не убий), и то, что соблюдалось по древнему обычаю, восходящему к культу предков (почитай отца твоего и мать твою).

Добро тождественно послушанию, зло - непослушанию. Так как добро позна­ется не иначе как в сопоставлении со злом, то бог создал и то, и другое (иные трактовки зла - от дьявола, от несовершенства человека и т. д. - ограничивают су­веренитет создателя в области этики и, следовательно, менее удачны; как бы там ни было, мысль о единстве противоположностей стара, как Зороастр).

Это тоже вполне завершенная система, которую невозможно развить, но можно профанировать, что и было сделано в более поздних вариантах, сводящих этику к вознаграждению добра - наказанию зла. Хотя учитель нравственности в данном случае уподобляется обыкновенному дрессировщику, теократическая сис­тема оказалась чрезвычайно устойчивой. Создавшие ее не обольщались относи­тельно человеческой природы, считая большинство людей дрессированными жи­вотными, всецело полагаясь на инстинкт самосохранения и прибегая к запугива­нию. Они, однако, недооценили тех богатейших возможностей, что таит в себе инстинкт саморазрушения. Только играя на двух противоположных инстинктах, можно достичь чудес дрессировки.

Крысы

Две тысячи лет назад в Палестине, на мировом перекрестке, появилась пате­тическая фигура добровольного страдальца, который решил ценой собственной жизни облагородить теократическую систему. Он увидел источник зла в тоталь­ной конфликтности человеческого существования, которая может быть преодоле­на лишь с помощью столь же тотальной любви.


Комплементарны всеобщей любви идеи равенства (если не в этой жизни, то в последующей) и братства, проведенные столь последовательно, что даже бог в качестве сына становится братом всех людей и не может быть отцом никого из них.

Некий скептик мог бы заметить, что преодоление внешней конфликтности происходит здесь путем ее интернализации, обращения внутрь. Любовь, заме­шанная на систематическом подавлении инстинкта самосохранения, уподобляется ненависти. Не дотягиваясь до завышенной планки, человек начинает испытывать презрение к себе. Сверхзадача используется для рационализации инстинкта само­разрушения, обоснования его массовых проявлений.

Природа экономна. Если бы вожаку пришлось расправляться с каждым из прочих, чтобы доказать свое превосходство, у него не хватило бы сил ни для чего другого. Гораздо рациональнее этим прочим самоустраниться. Крыса альфа, как правило, не набрасывается на малодушную омегу. Достаточно кружить около нее, лязгая зубами, и у омеги произойдет инфаркт. Она самоустраняется без борьбы, можно сказать, принося себя в жертву ради системы. Может быть, эта крыса свя­тая или герой?

Многие философы, от Диогена Синопского до Владимира Соловьева, охотно прибегали к зоологическим аналогиям, так что эта практика, можно сказать, леги-тимизирована многочисленными историческими прецедентами. Если стать на эволюционную точку зрения, то подобные сопоставления тем более оправданы. В поведении животных мы усматриваем прототип человеческого поведения, или отдельные черты его, в первозданном незамутненном виде. Но здесь необходима осторожность, поскольку наука о поведении животных еще очень молода, а оби­ходные представления крайне неточны и нередко искажены невольным перенесе­нием на животных тех или иных человеческих черт. Далее, необходимо принять в расчет огромное разнообразие зоологических видов и соответственно видовых поведенческих моделей. Почти каждому примеру из жизни животных можно про­тивопоставить пример противоположного свойства (вопиющий эгоизм гнездовых паразитов вроде кукушки возможен лишь потому, что другие виды птиц проявля­ют чудеса альтруизма. Вопреки Ницше, эгоизм еще не сделал и, очевидно, нико­гда не сделает гнездового паразита властителем мира пернатых).

Более того, виды животных, которые мы лучше всего знаем, подчас демонст­рируют поведение, которое нельзя считать типичным для животных вообще, так как в природе оно встречается не так уж часто. Хорошим примером в этом отно­шении могут служить крысы, развитое социальное поведение которых невольно наталкивает на сопоставление с человеком. В сущности, крысы с их четкой ие­рархией, с их культом альфы и всеобщим презрением к омеге дают модель пове­дения, которую Ницше мог бы считать образцовой для человека и которая дейст­вительно встречается в некоторых человеческих сообществах, например, среди заключенных.


Хотя крысиная модель в типичном виде не имеет широкого распространения ни среди животных, ни среди людей, она тем не менее весьма поучительна как специфическая форма поведения, проявляющаяся у тех и других в условиях по­стоянного стресса. Крыса живет при человеке, как человек при боге. Человек мно­го сильнее крысы, неисповедим и неподсуден ей. Человек не ассимилирует и не использует крысу. По невнятным для нее мотивам он предоставляет ей кров, пи­щу и защиту от природных врагов, в то же время жестоко "наказывая" ее за стремление выжить и продолжить свой род. Крыса может ответить лишь высокой плодовитостью и приспособленностью к скрытому существованию, переадресуя агрессивную реакцию на притесняющего ее человека другим, более слабым, кры­сам (так заключенные, притесняемые тюремным начальством, дают выход агрес­сивной реакции в издевательствах над слабейшим из своих, осуществляя в отно­шении него вседозволенность - тюремный беспредел).

Объективно нет плохих и тем более противных животных. И все же трудно подавить безотчетное чувство отвращения при виде крысы, внезапно появившей­ся на открытом месте. В эволюционном смысле биологические виды отнюдь не равноценны. Серая крыса, синантропный вид, сделав ставку на человека, оказа­лась в ситуации беспредела и приняла условия игры. Человек может поставить себя в аналогичное положение, но биологическое прошлое не обязывает его к этому, ибо в природе крысиная модель скорее исключение, чем правило.

Эволюционно более близкие к нам обезьяны заботятся о слабых и больных сородичах. У шимпанзе, по свидетельству этолога Роберта Триверса (в книге "Социальная эволюция", 1985), вожак обычно вступается за более слабого из конфликтующих членов группы. Для прогрессивно развивающегося вида такое поведение более характерно, чем крысиное, поскольку оно, как правило, сочета­ется с продленным периодом заботы о потомстве, часть которой берут на себя так называемые "помощники" - бесплодные молодые или пост-репродуктивного воз­раста стареющие особи, природные альтруисты. Это биологическое наследие, со­держащееся в генетической памяти каждого из нас, определяет наши априорные нравственные установки и служит основой гуманистической этики, которая не дает человеку опуститься до уровня крысы.

Тем не менее в духовной эволюции человека, как и в любом эволюционном процессе, проявляются регрессивные тенденции. Ахилл, беззащитный перед бо­гом Аполлоном, мимоходом убивает немощного Терсита. Время всесилия богов порождает героев-сверхкрьгс. Целые нации, притесняемые гораздо более сильны­ми пришельцами или попавшие во власть местной диктатуры, могут на какое-то время воспринять крысиную модель. В определенных условиях крысиный поря­док может распространяться из тюрем и казарм на все общество. Цель общест­венного развития, видимо, состоит в том, чтобы исключить подобные условия.

С помощью крыс мы начинаем понимать природу инстинкта самоуничтоже­ния, смущавшего даже проницательного Фрейда. Этот происходящий от интернализации агрессии инстинкт распространяется и на потомство (если омега как-то ухитрится его произвести) и принимает характер истребления собственных генов - автогеноцида, как у тех тюленей, что со страху кусают и давят своих детенышей. Казалось бы, гены самоуничтожения должны истребиться из популяции, но этого не происходит, так как на них замешаны герои, святые и творцы.

Ягнята

Начало христианской эры омрачилось безжалостным истреблением младен­цев в Вифлееме и его окрестностях. Рождение Иисуса было невольной причиной гибели этих невинноубиенных. И благая весть, увы, не обходится без страданий ребенка - сотен детей. Иисус жил в пустыне, готовился. В тридцать начал выпла­чивать свой долг невинноубиенным.

Когда-то в древние времена истребил Господь всех первенцев в земле Египетской, а почитавшим его велел смазать косяки дверей кровью пасхального ягненка и спас их, и вывел из земли Египетской. Я буду вашим пасхальным яг­ненком. Я помечу вас своей кровью, чтобы вы спаслись.

Иисус, стоит ли умирать ради метафоры? Римлянин полагал, что не стоит (парень называет себя сыном какого-то местного бога. И всего-то?). Но искупи­тельная жертва притягивает и после многократных повторений. Боги-пастухи на потусторонних пастбищах нуждались в рабах и скоте, причем принимали только самых лучших. Агамемнон готов был пожертвовать дочерью, а Авраам - сыном. Античные боги тоже по разным причинам жертвовали своими детьми, как Зевс ераклом, а в более архаичном варианте даже глотали их, чтобы самим спастись. Но старые боги также и умирали в своих созданиях. Когда Зевс донашивал Диониса, зашитого в бедре, или рождал Афину из расколотой головы, он несо­мненно совершал акт самопожертвования, как говорится, вкладывал частицу са­мого себя.

Однако все это лишь изуродованные обломки древнейшей и потому самой высокой метафизики, представлявшей создание мира как творческий акт, в кото­ром творец жертвует собой, чтобы перевоплотиться в нечто более совершенное. Это сотворение порядка из беспорядочности, формы из бесформенности, любви из раздора, системы из бессистемности. Жертва нужна для того, чтобы преодолеть второе начало термодинамики. Бог миропорядка Атум рождается из бездны Нун, которая тем самым перестает существовать. Первобытный Хаос рождает благоус­троенный Космос и умирает в нем.

Любой творческий акт содержит в себе отрицание, жертвоприношение и страдание. У творческих людей тяга к самоубийству сильнее, чем у прочих. Это легко подтвердить с помощью статистики, которая будет еще более убедительной, если подсчитать "неявные" самоубийства Эмпедокла, Сократа, Иисуса, Бруно, Шелли, Пушкина, Лермонтова, Ван Гога и многих других. Творческая жизнь не может не быть страданием, поскольку творец (любого масштаба) выступает против сущего. Его страдание - следствие сопротивления системы, сила которого со­ответствует ее устойчивости.

Страдание чуждо низшим формам жизни и возрастает по мере продвижения вверх по эволюционной лестнице. Это плата за относительную свободу от массо­вой неизбирательной смерти, которой располагают высшие организмы по сравне­нию с низшими. Если следовать плато-спинозистской установке, трактующей свободу как осознанную необходимость, то страдание становится уделом нера­зумных, тех, кто не желает считаться с необходимостью. Однако весь ход биоло­гической эволюции утверждает иное понимание свободы - как освобождение от необходимости, борьба с которой и становится источником страданий.

Ради свободы от биологической смерти человек создал духовный мир - мета-экологическую систему, которая, в принципе, может обеспечить вечную жизнь. Парадоксальным образом, эта система сама становится источником самых тяже­лых для человека - духовных страданий. Происходит это вследствие омертвения метаэкологических структур, превращения идей в догмы, веры - в ритуал, мораль­ного кодекса - в кодекс юридический и т. д. Вся эта метамортмасса лишает   ду­ховную жизнь внутренней свободы, которую приходится добывать, принося но­вые жертвы.

Но принесший себя в жертву и воскресший точно таким же, только с рубца­ми, абсурден. Чтобы жертва не была напрасной, должно возродиться в идее Ми­ровой Любви, что соединит нас с врагами нашими, из коих самый упорный - мы сами.

Афродита

Страдание достигает цели, если перевоплощается в свою противоположность - удовольствие. Древние ставили знак равенства между удовольствием и любо­вью: ими ведала одна и та же богиня. Но любовь - не только удовольствие, но и страдание. Это интимное чувство, которое расцветает в целомудренном молча­нии. Это чувство, о котором тысячелетиями кричат и поют на всех перекрестках. Короче говоря, это самое святое и в то же время почти что самое низменное (на пятом месте в списке Платона) чувство.

Но и сама Афродита не менее противоречива. Рожденная из пены морской, она - самая древняя из богинь и в то же время как бы младшая дочь Зевса. Заму­жем не то за Гефестом, не то за Аресом, и при этом рожающая гермафродитов от Гермеса. Прав был Платон: Афродит на самом деле две или даже три. Та, которую он называл простонародной, воплощала основную природную функцию любви. Как богиня-мать она отождествлялась с египетской Изидой, которая раньше была Ио, возлюбленной Зевса, превращенной в корову, что бежала сперва на восток, потом на юг и, под конец, на запад, чтобы у берегов Нила обрести свой прежний облик. Миф не может сказать без обиняков, что в своем тотемическом прошлом Ио-Изида-Афродита была коровой.


В то, что простонародная Афродита была матерью всех удовольствий, пове­рить нетрудно. Сексуальное удовольствие является компенсацией за энергетиче­ские затраты, связанные с половым актом. Простейшая форма полового процесса (например, у хламидомонад) заключается в слиянии двух клеток, которые затем одеваются прочной оболочкой и в таком состоянии могут пережить неблагопри­ятный период, прежде чем приступить к делению. Очевидный смысл слияния заключается здесь в запасании питательных веществ. В других примитивных формах полового процесса можно также усмотреть своего рода питание - увели­чение энергетического потенциала клетки, приступающей к делению.

Первоначальный смысл пола полностью не утрачивается и на высших ступе­нях эволюции. У насекомых, птиц и людей половая функция так или иначе связа­на с кормлением женской особи. Самец предлагает самке пойманную им муху, свой сперматофор или, наконец, самого себя. Самка богомола поедает самца во время спаривания, начиная с головы (при этом судорожные движения обезглав­ленного супруга продлевают половой акт). У людей половая агрессия проявляется в самых разнообразных формах, от украденного поцелуя до изнасилования и даже - правда, редкого - полового каннибализма (Сальвадор Дали с его повышенным интересом к подсознательному усмотрел в акте глотания стремление "до конца почувствовать свое абсолютное слияние с любимым существом", идет ли речь о половой или религиозной любви - глотании облатки в обряде причастия).

В специальных исследованиях тайную склонность к половой агрессии обна­руживают до 30% опрошенных того и другого пола. Садизм, как крайняя форма половой агрессии, обнажает связь любви, которая менее явно прослеживается в брачных ритуалах с умыканием невест и выбиванием передних зубов, супруже­ских ссорах, сопровождаемых побоями, покорной преданности обманутых и уни­женных любовников. Даже на первый взгляд безобидное кокетство представляет собой форму насилия, применяемого для того, чтобы провоцировать любовное чувство. Агрессивность любовников может иметь некоторый адаптивный смысл, сообщая половому акту необходимую энергию. Однако боевая мощь агрессии должна быть как-то нейтрализована, приемы нападения превращены в брачный ритуал, обхват - в объятие, укус - в поцелуй.

Совмещение агрессии со спариванием представляет трудноразрешимую зада­чу. Светлячок тщетно ищет компромисс между желанием привлечь самку свето­вым сигналом и боязнью быть съеденным ею. Из конфликтных ситуаций такого рода вырастает весьма специфическое чувство, называемое половой любовью. По труднообъяснимой причине, может быть связанной с вторичностью полового процесса, органы, выполняющие столь важную функцию, оказываются совме­щенными с органами другого назначения. У некоторых беспозвоночных и в ред­ких случаях у позвоночных (рыб, живущих во внутренней полости голотурий) по­ловые продукты выводятся через рот. У части круглоротых и рыб, а также земно­водных, рептилий, птиц и однопроходных половые протоки открываются в клоа­ку - расширение на заднем конце прямой кишки. Более высокоорганизованные формы имеют мочеполовую систему. Благодаря такого рода совмещениям орга­нов половая функция сопряжена с другими функциями. Сексуализация жизнен­ных отправлений, прямо не связанных с размножением, как бы объединяет все виды удовольствий.

Часть теории 3. Фрейда, считавшаяся наиболее одиозной, была посвящена младенческой сексуальности. Фрейд показал, что половой инстинкт проявляется в очень раннем возрасте, затем как бы затухает и вспыхивает вновь в период поло­вого созревания. В то же время из-за неразвитости половой сферы младенческая сексуальность может проявляться лишь в форме побочного эффекта других от­правлений (в первую очередь сосания и мочевыделения), эволюционно связанно­го с сексуализацией функций.

Одна из наиболее общих эволюционных закономерностей заключается в по­вторении некоторых предковых черт на ранних стадиях развития организма. По­добно тому как человеческий зародыш имеет жабры, так и в развитии сексуаль­ных ощущений, по-видимому, воспроизводятся отдаленные исторические стадии, когда половым отверстием служил рот или анус. Соответствующие особенности полового поведения взрослых можно рассматривать как сохранение на половоз­релой стадии особенностей младенческой сексуальности.

Все особенности сексуального поведения так или иначе имеют отношение к конкуренции половых клеток. Количество спермы и частота половых актов зави­сят от репродуктивной структуры популяции. У социальных видов самки гораздо чаще совокупляются с двумя и более самцами, чем у одиночных и, соответствен­но, конкуренция спермы имеет здесь большее значение. Многие виды насекомых способны накапливать сперму от последовательных копуляций в спермоприемни-ках, но и человеческие гаметы сохраняют подвижность в течение семи-девяти дней - этого достаточно для возникновения конкуренции.

Явление оргазма, по-видимому, имеет прямое отношение к конкуренции га­мет, обеспечивая благоприятные условия половым клеткам предпочтительного самца. Поскольку гаметы, несущие Х- или У-хромосомы, также конкурируют, то оргазм, вероятно, участвует и в определении пола (если у крокодилов, например, пол зависит от температуры, а у рыб самки могут превращаться в самцов при не­хватке последних, то высшие позвоночные нуждаются в более тонких механизмах регуляции соотношения полов). Во всяком случае смысл энергетически затратных действий, совершаемых во время полового акта, заключается главным образом в синхронизации мужского и женского оргазмов, что позволяет приписать этому явлению важную биологическую функцию.

Синхронизация оргазмов более вероятна в оптимальном репродуктивном со­стоянии, которое определяется физиологическими и психологическими фактора­ми, связанными с возрастом, питанием, частотой половых актов. Некоторое от­ношение к этой гипотезе имеет тот факт, что высокий уровень андрогенов (в ча­стности, тестостерона) во время зачатия способствует рождению мальчиков (а также левшей и гомосексуалистов, см. W.H. James: J. Theor. Biol., 1988, 133, 261-


266). Антрополог В.А. Геодакян ("Зеленый крест", 1992) приводит разнообразные свидетельства сдвига соотношения полов в пользу мальчиков при нарушении оп­тимального репродуктивного состояния - во время войн, когда мужчины отделены от женщин, в гаремах, где сотни цветущих женщин проводят время в ожидании благосклонности султана (рождаются одни мальчики) и т. п.

К тому же при нехватке мужчин (в общем случае - самцов) больше зачатий происходит от слишком молодых или слишком старых особей, которые в нор­мальных условиях не участвуют в размножении. Во всех этих ситуациях вероятно нарушение синхронности оргазмов, сопровождаемое сдвигом соотношения полов в потомстве, компенсирующим дефицит мужского пола.

Если наши рассуждения верны, то может, наконец, осуществиться долго­жданная возможность зачать по желанию мальчика или девочку (хотя речь может идти лишь о статистической вероятности). Более того, на инстинктивном или ин­туитивном уровне эта возможность, кажется, уже осуществляется. Иначе трудно объяснить периодические смены половых предпочтений, оказываемых в опреде­ленные периоды мужчинам и женщинам с ярко выраженными вторичными половыми признаками (мода на женственность и мужественность) или, наоборот, женоподобным мужчинам и женщинам-подросткам. В том же ключе может быть найдена биологическая основа труднообъяснимой и нередко трагической тяги стареющих мужчин к очень молодьм женщинам, как и благосклонности женщин бальзаковского возраста (который, впрочем, со времен Бальзака повысился по меньшей мере лет на десять) к юношам, едва достигшим половой зрелости.

Ревность в своих элементарных проявлениях, свойственных и людям, и жи­вотным, также связана с конкуренцией гамет и объясняется стремлением мужской особи оградить свои половые клетки от конкуренции, в то же время сохраняя воз­можность увеличить свой генетический вклад в следующее поколение за счет эпизодических внебрачных связей. Женская особь лишена такой возможности небрачные связи не повышают ее плодовитости. У женщин и мужчин совершен­но разные природные стимулы к промискуитету и ревности. Поэтому невозмож­но, не насилуя природу, требовать от них полного равенства в супружеских отно­шениях.

Половые инстинкты чрезвычайно устойчивы. Даже у самых рафинированных представителей рода человеческого проявляется изученная на животных "страховочная копуляция": увеличение частоты половых актов после воссоедине­ния пары, находившейся некоторое время в разлуке, или после копуляции, "украденной" случайным партнером (А.Р. Moeller et al.: Biol. J. Linnean Soc., 1989, 38: 119-131). Смысл страховочной копуляции заключается в том, чтобы обеспе­чить подавляющее преимущество половым клеткам постоянного партнера (обманутые мужья, испытывающие к своим неверным женам повышенное поло­вое влечение, от которого страдает их гордость, может быть найдут некоторое об­легчение в понимании биологической природы этих переживаний).


Прикованная

Бог-кузнец Гефест, желая уличить Афродиту в любовной связи с Аресом, со­орудил волшебную сеть, которая сковала любовников. Громко позвал тогда хро­моногий Гефест олимпийских богов засвидетельствовать позор беспомощной пары. И боги разразились тем неудержимьм смехом, который мы называем гоме­рическим.

Если Афродита - богиня удовольствий, то почему считается необходимым держать ее в оковах, почему культ ее окутан покровом тайны? Почему мы до сих пор относимся с подозрением к антропологическим теориям, отводящим главную роль сексуальной сфере? Ведь размножение и есть главная функция всего живого.

Конечно, определенную роль могли сыграть христианские традиции, но по­ловой стыд - явление более общее, имеющее природные корни (фаллические и скабрезные эпиталамическое обряды - это не природное, а ритуальное, метафизи­ческое бесстыдство). Библейский первородный грех только предлагает объяснение - рационализацию - стыда, уходящего в подсознание и, следователь­но, имеющего длинную эволюционную историю.

В животном мире половой акт совершается скрытно или открыто в зависимо­сти от одиночного или стадного образа жизни, социальной иерархии, вероятности внезапного нападения и т. п. Во время полового акта животные наименее защи­щены от возможной агрессии со стороны конкурентов или хищников. В эволюци­онной истории обезьяноподобных предков человека наиболее уязвимым был пе­риод перехода от древесного образа жизни к наземному (сохранившийся в гене­тической памяти как тяготение к лесным опушкам и, возможно, преломленный в легенде об Эдеме с его деревьями жизни и познания). Скрытность полового акта могла возникнуть в этот период и позднее воспринять дополнительный смысл в связи с предупреждением близкородственных спаривании.

При скученном существовании в пещерах первыми объектами полового вле­чения почти неизбежно становились родственные особи, попытки сближения с которыми жестко пресекались старшими. В результате половое влечение прочно ассоциировалось с запретом как нечто предосудительное, постыдное. Негативные ассоциации могли, впрочем, возникнуть еще раньше, в младенческом возрасте, когда сосание и мочеиспускание, автоматически сопряженные с сексуальными ощущениями, насильственно прерывались по диетическим или гигиеническим соображениям. И, наконец, скрытность помогала избежать половой конкуренции, которая у животных обостряется при совершении полового акта в присутствии аудитории самцов, увеличивая частоту спаривании.

Половая конкуренция проявляется в форме турнирных боев, угроз, демонст­раций силы и волевых качеств, захвата территории и т. п. и приводит к тому, что одни размножаются успешнее других. Возникает иерархия, в которой домини­рующая особь (обычно самец, хотя может существовать и параллельная иерархия самок) реализует свои репродуктивные возможности, частично или полностью (как у домовой мыши) лишая остальных половой жизни. В иерархических сооб­ществах публичный половой акт мог быть прерогативой одного лишь домини­рующего самца, и даже в историческое время иногда еще оставался привилегией принца или императора  (Нерона, например).   У подчиненных особей подсознательный страх быть застигнутыми во время совокупления снижает поло­вую активность и даже может быть причиной половых извращений.

Человек унаследовал половую конкуренцию от животных предков и, благо­даря круглогодичной половой активности, превратил ее в постоянную доминанту социального поведения. В обществе из двух и более человеческих особей неиз­бежно возникает иерархия, для закрепления которой создаются органы власти, пишутся законы. Человек неизменно и уже автоматически оценивает себя по от­ношению к другим представителям того же пола.

При этом репродуктивный успех мужчины прямо зависит от числа половых связей: чем больше связей, тем больше генетический вклад в потомство. Для женщины такой зависимости не существует - число связей в общем случае не определяет частоту зачатий. Соответственно мужчина получает от природы го­раздо более мощный стимул к половой конкуренции, которая побуждает его до­биваться успеха на жизненном поприще. Это ведущий фактор физического, ин­теллектуального и технического прогресса (в частности, технический прогресс имеет исходной целью компенсировать природное неравенство людей; как гово­рят американцы, господь зачем-то сотворил одних большими и сильными, других - маленькими и слабыми, но мистер Кольт исправил эту ошибку).

В развитых иерархических структурах половая конкуренция принимает все более опосредованный характер. Крутые подъемы во сне и любовь к восхождени­ям наяву имеют сексуальную подоплеку. Однако, поднимаясь по социальной ле­стнице, человек все чаще жертвует репродуктивным успехом и в предельном слу­чае вообще отказывается от половой жизни ради спортивных достижений, славы, богатства, власти. Происходит нередкая в эволюции подмена цели средством, ко­торая проявляется также в стремлении к половым связям ради самоутверждения.

Половое самоутверждение в наиболее откровенной форме распространено среди молодых мужчин, делающих карьеру (примерно половина европейской ли­тературной продукции, от Бенжамена Констана до Джона Брейна, посвящена этой теме), но в какой-то степени свойственна всем возрастам как компонент иерархи­ческого поведения наравне с половой ревностью, не менее универсальным моти­вом человеческой комедии.

Ревность многослойна. Известная социологическая теория связывает это чув­ство с частнособственнической психологией: муж рассматривает жену как свое имущество и ревниво оберегает ее, тогда как любовник обычно не ревнует к му­жу. Наверное, так и есть, но если речь идет о правах собственности, то дело обыч­но ограничивается штрафом (Гефест угрожает стребовать штраф с родителя суп­руги, т. е. Зевса, а другой ревнивец-собственник. Соме Форсайт, предъявляет счет любовнику).


Если разыгрывается настоящая трагедия, то не из-за имущества. Ведь ревну­ют и животные. Табунный жеребец, сгорая от ревности, расходует столько энер­гии на борьбу с соперниками, что для кобыл ее уже почти не остается. В иерархи­ческом сообществе ревность проявляет лишь доминирующая особь, остальные признают ее право на сексуальное предпочтение. У людей ревнует законный суп­руг, но не любовник, интуитивно воспринимающий в данной ситуации мужа (независимо от личных качеств последнего) как доминирующего самца, находя­щегося вне конкуренции. Сам став мужем, бывший любовник как бы повышает свой социальный статус со всеми сопутствующими психологическими эффекта­ми, включая ревность.

Семья по своей биологической сущности есть средство защиты от половой конкуренции. Ее структура у разных видов зависит от особенностей полового по­ведения (и наоборот). В этой связи стоит отметить, что приматы вообще и люди в частности отличаются исключительным разнообразием структуры семьи. Пер­вична для них, по-видимому, моногамия. Во всяком случае низшие приматы, ведущие большей частью ночной образ жизни, одиночны или моногамны. Среди обезьян японские макаки, например, заключают брачный союз на один сезон и в дальнейшем избегают друг друга, почти как близкородственные особи.

Полигамная семья формировалась параллельно в различных эволюционных линиях, причем у низших обезьян преобладает полиандрия (многомужество), у человекообразных - полигиния (многоженство). Африканским австралопитекам, непосредственным предкам человеческого рода, судя по отпечаткам ног, были свойственны значительные различия между самцами и самками в росте и весе. Такой резко выраженный половой диморфизм обычен среди полигамных видов (вес самца морского котика, например, может в несколько раз превышать вес самки). Как у животных, так и у человека, с конкуренцией мужских гамет связано увеличение половых органов, которое особенно заметно у полигамных видов в сравнении с моногамными, образующими постоянные пары (см. R.L.Smith, ed., Sperm competition and the evolution of animal mating systems. Orlando, Flo.: Acad. Press, 1984, 687). При переходе к моногамной семье половой диморфизм, как пра­вило, сокращается, если только его не поддерживает побочная функция, прямо не связанная с половыми отношениями, например, разделение труда между полами.

Полигамная семья может реализовать все эволюционные преимущества, ко­торые дает конкуренция гамет. При этом полигиния благоприятна для увеличения рождаемости и могла закрепиться в популяциях, численность которых подверже­на большим колебаниям (в периодически засушливых зонах), тогда как полианд­рия предотвращает перенаселение (число детей в семье не возрастает с числом мужей), в то же время обеспечивая заботу (всех мужей) о потомстве. Неустойчи­вость полигамии у человека, по-видимому, имеет как социальные, так и физиоло­гические причины, среди которых не последнюю роль играет сопутствующее ей нарушение соотношения полов (в гаремах чаще рождаются мальчики, как мы уже отмечали).


За пределами европейской цивилизации по сей день сохранились различные формы семейной организации, включая полигинию и полиандрию (у тибетцев), однако тенденция к моногамии, по-видимому, проявляется повсеместно. Ей со­путствует столь же общая тенденция к сокращению полового диморфизма, на фоне которой, однако, проявляются периодические колебания, связанные с пере­стройкой социальной системы и эстетических установок, биологическую подоп­леку которых мы постараемся прояснить в дальнейшем.

Пока же отметим, что перестройка сексуальной психологии в связи с перехо­дом от одной структуры семьи к другой - процесс чрезвычайно длительный, про­текающий с неравномерной скоростью и оставляющий атавизмы, которые ослож­няют сексуальное поведение и не способствуют взаимопониманию между супру­гами. Мужской стереотип полового поведения включает как сохранение супруже­ских отношений - для обеспечения преимущества своим гаметам, так и стремле­ние к эпизодическим "украденным" связям для участия в конкуренции гамет. Ес­ли супружеская неверность мужчины может рассматриваться как пережиток полигинии - естественного стремления увеличить генетический вклад в следую­щее поколение с помощью женского гарема, то женщине мужской гарем не дает подобных преимуществ. Для деторождения одного супруга в общем случае впол­не достаточно, однако инстинктивное стремление вложить свои гены в различные комбинации (для их надежного сохранения) дает стимул к его хотя бы периодиче­ской замене. Наряду с этим супружеская неверность женщины имеет еще один стимул, лишь опосредованно связанный с сохранением генов - подсознательное желание иметь двух мужей (одно сновидение почти каждую ночь посещало Анну Каренину: ей снилось, что Каренин и Вронский оба вместе были ее мужья), вос­ходящее к далеким предкам и в силу своей древности чрезвычайно устойчивого.

В прошлом веке светские девицы выходили замуж как придется, чаще по во­ле родителей, но к выбору любовника относились очень серьезно. Их не привле­кало количество. Любовник мог рассчитывать на такое же (если не большее) по­стоянство, что и муж. Этим объясняется исключительная устойчивость любовного треугольника, фигуры, проходящей через поколения. Ведь в основе схемы двух мужей лежит очень древний стимул - забота о потомстве.

Семья восприняла заботу о потомстве как дополнительную функцию, которая по ходу эволюции стала главной. Вл.С. Соловьев в трактате о любви энергично возражает против естественнонаучного взгляда на это чувство как на средство продолжения рода. Ведь чем выше мы поднимаемся по эволюционной лестнице, тем меньше сила размножения и тем больше сила полового влечения (следуют примеры из жизни рыб, птиц, млекопитающих). Следовательно, любовь и раз­множение находятся не в прямой, а в обратной зависимости: чем сильнее одна, тем слабее другое.

И все же философ зря отверг простонародную Афродиту. Размножение - это не только (на верхних ступенях эволюционной лестницы не столько) деторожде­ние, но и забота о потомстве, которая находится в обратной зависимости с рождаемостью и в прямой - с любовью. Историческое развитие идет от форм с массовым воспроизводством к формам, проявляющим все большую заботу о, все менее многочисленном, потомстве.

Изредка наблюдаемая у рыб (ключевую роль здесь, как правило, берет на себя самец), охрана потомства вверх по эволюционной лестнице становится все более обычным явлением, все чаще требуя усилий обоих родителей. Еще динозавры, предки птиц, имели гнездовые территории, и если не насиживали, то наверняка охраняли кладку, затем собирая новорожденных в "детские сады" под присмот­ром взрослой особи.

В общем случае забота о потомстве находится в обратной зависимости с чис­ленностью последнего (это легко объяснимо, так как энергетические и педагоги­ческие возможности родителей ограничены, и чем больше отпрысков, тем меньше вклад в каждого из них). Сохранение пары после зачатия - это, в сущности, ре­зультат инерции полового чувства: чем оно мощнее, тем длительнее инерционный период. Поэтому сила половой любви прямо связана с заботой о потомстве, которая основана на переадресовке полового чувства, его превращении в роди­тельскую любовь.

Уже у птиц половой выбор нередко делается с упреждающим прицелом на высиживание яиц (если этим занимается самец, то выбор самки падает на самого жирного, см. М. Petrie: Science, 1983, 220, 413-414). У самки также возникает мощный стимул к промискуитету: все самцы, вступившие с нею в половую связь, будут заботиться о ее потомстве. Для страховки их должно быть хотя бы двое. Самка стремится заполучить второго брачного партнера, но отвергает третьего и последующих, чтобы не мешали зачатию (I.R. Hartley, N.B Davies: Proc. Roy. Soc. Lond.D, 1984,257:67-73).

Инерции полового влечения должно хватить на весь период зависимости по­томства от родителей. Поэтому в эволюции человека продление детства (рождается недоношенным в связи с увеличением черепа и зависит от родителей дольше, чем у других видов) определило тенденцию к усилению половой любви, в свою очередь, стимулировавшей индивидуализацию людей как условие их брач­ной уникальности, незаменимости в качестве супругов.

С незапамятных времен звучат призывы покончить с семейным рабством. Разве человек недостаточно обременен природной наследственностью, скован со­циальной ролью, связан обязательствами перед богом? Зачем ему еще эти узы -пожизненная зависимость от другого человека, самоограничение, ревность, не­благодарность детей? Не противоречит ли брак исконному стремлению человека к свободе?

Несомненно противоречит, ибо прибавляется единичная связь - отнимается одна степень свободы. Однако простая арифметика не исчерпывает существа де­ла. Семья предоставляет человеку возможность создать собственный микрокосм, систему, в которой он хотя бы частично освобождается от обезличивающего гнета социального макрокосма. Семья ограждает от половой конкуренции, обеспечивая генетическое бессмертие. Более того, она позволяет вложить в потомство личные культургены, тогда как снабжение культургенами из общественных фондов дает более стандартную продукцию.

Еще Аристотель, возражая Платону по поводу ликвидации семьи в идеальном государстве, заметил, что люди в нем перестанут различать родственников и бу­дут вступать с ними в противоестественные любовные отношения. Действитель­но, особые отношения между родственниками развились на почве предупрежде­ния инцеста, и родственная любовь противостоит половой как тормоз на пути ин-цестуальных влечений. Уже у обезьян этот механизм действует таким образом, что выращенные вместе неродственные самцы и самки не испытывают взаимного влечения (см.: С. Weller, Folia Primatologia, 1990, 54: 166-170 и др.).

Эффект привыкания, нередко осложняющий супружеские отношения, может быть связан не столько с охлаждением чувств, сколько с развитием родственной любви, подавляющей половую. Тем не менее четырех-пятилетние циклы супру­жеской любви, так или иначе проявляющиеся в жизни большинства семейных пар, соответствуют продолжительности детства наших обезьяноподобных пред­ков (шимпанзе достигает половой зрелости к пятилетнему возрасту), напоминая о консервативности любовного чувства, вобравшего в себя всю историю жизни и не позволяющего человеку порвать с его эволюционным прошлым.

Златая

Если Платон ставил Афродиту на пятое место, то у него для этого могли быть личные причины (дело не только в сексуальных предпочтениях, но и в том, что любимец этой богини гедонист Аристипп, тоже ученик Сократа, прекрасно при­жился при дворе сиракузского тирана, а Платона оттуда изгнали и даже продали в рабство). Во всяком случае, Парис был другого мнения. Вынужденный выбирать между тремя прекрасными богинями, он отдал яблоко прекраснейшей. Впрочем, его выбор не был вполне бескорыстным - в награду его самого выбрала краси­вейшая из женщин.

Сексуальный выбор возможен при условии разнообразия возможных партне­ров, а это последнее в свою очередь возникает в результате полового размноже­ния (рекомбинации генов). Всем раздельнополым животным свойственны поло­вые предпочтения, которые и есть любовь в ее элементарной, зачаточной форме.

Природа половых предпочтений не всегда очевидна. В частности, предпочте­ние может отдаваться каким-то редким наследственным признакам, которые можно расценивать как уродства. Первичный смысл таких предпочтений может быть связан с предупреждением близкородственных связей: выбирается отли­чающаяся, непохожая особь, близкое родство с которой наименее вероятно.

Выбор по редким признакам обычен среди плодовых мушек, но встречается и у людей (горбатый Глостер сам поражен легкостью одержанных любовных побед. Может быть, зря считал себя уродом?). Одно из правдоподобных объяснений заключается в том, что отдельный недостаток свидетельствует о более существен­ном превосходстве в других отношениях. Самка, отдающая предпочтение уродли­вому самцу, могла бы рассуждать примерно так: раз он выжил, несмотря на свое уродство, значит, в нем что-то есть, и потомство от него будет таким же жизне­стойким. Не так ли закрепились в ходе эволюции яркие хвосты, гребешки, нарос­ты на клюве и прочие атрибуты половой привлекательности, которые в повсе­дневной жизни не только бесполезны, но и вредны (привлекают внимание хищ­ников) и, следовательно, могут рассматриваться как уродства? Афродита - непре­взойденная мастерица превращать уродливое в прекрасное.

Если у птиц красивое оперение, значит, они выбирают брачных партнеров с помощью зрения; для певчих птиц зрительное воздействие не так важно, они большей частью невзрачны. Приматы, живущие на деревьях, полагаются в основ­ном на зрение и в половом поведении больше похожи на птиц, чем на других млекопитающих. По этой причине мы, потомки древесных приматов, считаем со­бачий или лошадиный секс грубым и непривлекательным. Когда человека, нарушающего общепринятые нормы сексуального поведения, сравнивают с жи­вотным, то чаще всего имеют в виду именно этих животных.

Но у собак и лошадей обоняние преобладает над зрением и, следовательно, иная - ольфакторная - эстетика (мы, впрочем, недооцениваем роль обоняния. В одном из американских университетов группе студенток было предложено сде­лать выбор среди анонимных сокурсников по запаху их футболок. При этом ока­залось, что предпочтение чаще всего отдается субъектам, комплементарньм в от­ношении генов, дающих устойчивость к паразитам, потенциально компенсирую­щим генетические дефекты друг друга (С. Wedekind et al.: Proc. Rroy. Soc. London B, 1995, 260: 245-249). Запах, таким образом, несет детальную биохимическую информацию о генотипе, и если, как в древней легенде, каждый ищет себе отроду предназначенную пару, то делать это лучше по запаху, чем по виду; впрочем, ис­пользование дезодорантов лишает нас такой возможности, препятствуя опти­мальному половому выбору).

И для птиц, и для людей первичный объект эстетического переживания - они сами. Что может быть привычнее обнаженного человеческого тела, и тем не менее оно обладает мощным эстетическим воздействием, восходящим к самым истокам чувства прекрасного, которое по мере развития как бы растекается, переходит от специальных органов привлечения к другим, вовсе не предназначенным для этой цели. Для поэта ножка Терпсихоры Прелестней, чем Дианы грудь. Красота ножки вторична и потому условна; это уже дело поэзии утвердить ее в правах наравне со всем остальным.

Было время, когда греки стыдились своего тела, как варвары. Но сначала на Крите, потом по всей Греции возникли гимнасии, где юноши тренировались го­лыми (в Афинах им, правда, не рекомендовалось садиться на песок, чтобы отпе­чатки ягодиц не провоцировали нездоровых влечений). В Спарте к ним присоединялись и девушки. Обнаженное тело стало символом свободного челове­ка, отличием эллина от варвара с его рабской психологией.

Троянская война, оставившая глубокий след в духовном развитии античного мира, была развязана по причинам эстетического характера: греческие герои объединились, чтобы вернуть похищенное у них национальное достояние - самую красивую в мире женщину. Хотя действительные причины могли быть иными, версия Гомера, по-видимому, воспринималась с полньм доверием: борьба наро­дов за обладание символом прекрасного считалась достаточным основанием для крупномасштабных военных действий, из чего следует, что эстетическое развитие достигло своего апогея. Это и был период формирования эстетических норм, ока­завшихся исключительно устойчивыми.

Роль полов в выработке эстетических норм была различной, как различна она и у животных (петух в большей мере наделен средствами привлечения, а курица пособностью реагировать на них). Однако одни лишь люди могут совершать по­ловой акт лицом друг к другу. В то время как устойчивое преобладание односто­роннего выбора дает одному из полов преимущество в эстетическом развитии, обоюдный выбор и совместная забота о потомстве создают уравнительную тен­денцию.

Правда, среди мужчин все еще больше художников, чем среди женщин, реак­ция которых на красоту противоположного пола нередко слабее, чем даже у курицы. Тем не менее длительное функционирование в качестве объекта привлечения развило в женщине способность к эстетическому сопереживанию, опосредован­ному восприятию собственной внешности как бы глазами мужчины. Эта способ­ность находит крайнее выражение в нимфомании - повышенной эстетической ре­акции на собственное тело. В то же время она способствует проявлению у жен­щин мужских по происхождению художественных наклонностей и, в конечном счете, эстетической интеграции полов.

Иногда утверждают, что древние не знали любви в современном смысле и что этическое у них было настолько подавлено эстетическим, что даже пол брачного партнера был им безразличен. Достаточно, однако, вспомнить о Гекторе и Андромахе или Алкиное и Арете, чтобы убедиться в ошибочности этих воззре­ний. Скорее наоборот, взаимность любви сблизила эстетические каноны. Эллини­стический идеал юношеской красоты мало отличался от женского, между гомо- и гетеросексуальными отношениями не было серьезного эстетического барьера. В противоположность этому, варварского канона мужской красоты вообще не суще­ствовало, а варварские венеры с их гипертрофированной женственностью надеж­но преграждали путь гомосексуализму.

В средние века преобладала варварская однобокая эстетика, а в новое время эпизодически возрождался античный идеал. Европейский модернизм в поисках истоков эстетического чувства не обнаружил ничего иного, кроме обнаженного человека, от "Олимпии" до первозданной наготы "Двух братьев" и "Авиньонских девиц". В то же время усилия модернистов, направленные на создание новой эстетики, оправданы уже тем, что классические каноны красоты в значительной мере утратили силу эстетического воздействия.

Причина, по которой музейная красота уже никого не волнует, несомненно глубже простого привыкания.  Классическое искусство  стремилось к совершенству, "... а совершенство (такова человеческая натура) недолго задер­живает наше внимание". Сказавший это (У.С. Моэм), наверное, имел в виду, что совершенство - всеобщий идеал, а привлекательность по своей биологической природе определяется индивидуальностью - отклонением от идеала. Ф. Бэкон ут­верждал, что в любой красоте есть некое нарушение пропорции. Экзотические красавицы по сей день искусственно удлиняют шеи, сводят зубную эмаль, выщи­пывают брови, деформируют ступни, имитируя сравнительно редкие природные аномалии.

Существуют две конфликтующие между собой теории прекрасного. Одна ут­верждает, что прекрасное полезно, другая - что бесполезно. Если чеховские пер­сонажи не могли понять, почему профессия художника престижнее, чем строите­ля, то для Лукиана, например, тут нет никакой загадки: прекрасное в его время ценилось выше полезного. Первая позиция подвергается критике за неуместное морализаторство, противоречащее природному чувству прекрасного, вторая - за преувеличение самоценности и эстетическое извращение этого чувства (свойственное привилегированным классам, как полагали демократы). "Эстеты", как правило, выступают за эротику, считая интерес к наготе и сексу нормальным, а изображение половых отношений - полезным для устранения психических ком­плексов, развившихся на почве ложного стыда и робости перед половым актом. Их оппоненты отдают предпочтение духовной красоте, указывая на связь порно­графии с половой агрессией (известно, к тому же, что в результате совместного просмотра порнофильмов супружескими парами частота половых актов сначала возрастает, а затем заметно падает, вероятно, из-за расходования половой энергии на сопереживание экранному сексу).

В такого рода дискуссиях обе стороны игнорируют эволюционную предысто­рию эстетики, которая оставила глубокий след в подсознании и в конечном счете определяет, что хорошо и что плохо на интуитивном уровне. В природе сочетают­ся два вида отбора - по жизнеспособности ("естественный") и по привлекательно­сти ("половой"). До какого-то момента они действуют совместно. Симметрия привлекательна (этому есть экспериментальные подтверждения), и в то же время свидетельствует о сбалансированном развитии и жизнеспособности: прекрасное совпадает с полезным. Но петушиный гребень или павлиний хвост, специальные органы привлечения, для выживания не так уж важны и могут даже принести вред. Здесь пути естественного и полового отбора разошлись.

Половой отбор в первую очередь гарантирует успешное спаривание, завися­щее от строения половых органов. Казалось бы можно ограничиться демонстра­цией гениталий (еще встречающейся как атавистическая аномалия полового пове­дения). Но гениталии, ответственные за важнейшую функцию организма - размножение, нуждаются в защите, их постоянная демонстрация по меньшей мере нежелательна. Поэтому логично использовать в этом плане какой-то другой менее существенный орган, непосредственно не связанный с половым актом, но симво­лизирующий половую сферу, как бы ее вторичный знак. Таковы гребешки, хвосты и т. п. Демонстрация этих органов не ради них самих, а ради их сокровенного смысла, означает рождение символического языка - по развиваемым здесь пред­ставлениям, первичной основы человеческого языка как такового (см. выше раз­дел "Логос"). С появлением половой сигнальной системы - вероятно, первой из семиотических систем - развивается механизм реагирования на половые символы, ориентирующий и усиливающий половое влечение и лежащий в основе эстетики как особой и, вероятно, древнейшей области семиотики.

Органы привлечения могут формироваться на основе редких аномалий, под­держанных половым отбором, отдающим предпочтение несходному во избежание инцеста, как мы уже упоминали. Обычно это органы, первоначально предназна­ченные для другой цели - защиты или устрашения, преобразованного, по воле Афродиты, в привлечение. Органы устрашения, турнирное оружие, по природе своей предназначены для демонстрации (сопернику). Поэтому достаточно лишь изменить точку зрения, чтобы увидеть их красоту.

Половой отбор включает не только половое предпочтение, т. е. любовь в ее первозданной форме, но и конфликт между конкурирующими особями одного по­ла, т. е. вражду в ее самой откровенной и жестокой форме, лишающую побежден­ного возможности оставить потомство. Половая любовь и половая вражда, родо­начальники всех видов любви и вражды, сочетаясь в половом отборе, определяют сложную диалектику прекрасного и ужасного, придающую эстетическому пере­живанию двойственный, противоречивый характер. Символом такого рода двой­ственности может служить поведение райских птиц, демонстрирующих свой рос­кошный наряд для привлечения самки головой вверх, для запугивания соперника - головой вниз. Я уже однажды использовал этот пример ("Нерешенные проблемы теории эволюции", 1986) и хотел бы здесь еще раз засвидетельствовать свое вос­хищение художественной интуицией древних, соединивших эстетическое и смер­тоносное начала в Аполлоне, сделавших Афродиту подругой Ареса. Той же при­роды устойчивое пристрастие детей к страшным сказкам.

Двойственная природа полового чувства, в котором привлечение и отпугива­ние, любовь и вражда слиты в одно нерасторжимое целое, явственно проступает в брачном поведении, почти всегда содержащем трансформированные позы и приемы нападения. Конрад Лоренц в книге об агрессии уделил много внимания этому вопросу, доказывая, что манящая улыбка красавицы есть не что иное, как угрожающий оскал зубов, подвергшийся эстетической трансформации.

Эротика как область эстетики, наиболее близкая к ее первоисточнику, несет следы первичной бивалентности и балансирует на грани между порнографией, возбуждающей половую агрессию (если эстетика развилась в связи с заменой по­лового органа его знаком, то акцент на половые органы, характерный для примитивного варварского искусства и почти всегда связанный с половой агрес­сией, свидетельствует о .неразвитости эстетического чувства) и утонченным куль­том прекрасного, нередко вступающим в конфликт с естественньм половым вле­чением (Жан-Жак Руссо рассказывает в "Исповеди" о любовной неудаче, постиг­шей его с прелестной итальянкой, у которой при интимном знакомстве один со­сок оказался немного больше другого. Этот дефект произвел на молодого фило­софа столь сильное впечатление, что он уже не мог думать ни о чем другом. Рас­серженная красавица прогнала его со словами: "Джанетто, оставь женщин, зай­мись математикой").

С развитием эстетического чувства функция привлечения как бы растекается, распространяясь на органы, изначально не имевшие к ней никакого отношения. В предельном случае стирается грань между специализированными и неспециали­зированными в этом направлении частями тела, любая из которых, будь то ножка Терпсихоры или Дианы грудь, может стать эротическим символом (однако в тех жарких странах, где женщины всегда ходят босиком и не прикрывают грудь, эти части тела воспринимаются в связи с их первичной функцией, не участвуя в сек­суальной символике).

Вместе с тем уже птицы научились усиливать эстетическое воздействие с по­мощью блестящих предметов и естественных красителей (врановые собирают или выкрадывают самоцветы, бусы и другие блестящие предметы, а шалашницы рас­крашивают свои гнезда). Уже неандертальцы пользовались охрой, следы которой сохранились в пещерах.

Примечательно использование в этом плане средств привлечения, заимство­ванных у других видов. Символика цветов тоже была известна неандертальцам, в захоронениях которых содержится пыльца красивоцветущих растений. Стремле­ние усилить собственную привлекательность с помощью различных компонентов среды обитания постепенно вовлекает эти компоненты и в конечном счете всю природу в сферу прекрасного.

Сама постановка вопроса о полезном и бесполезном в эстетике, по-видимому ошибочна: полезность традиционно соотносится с преуспеянием, успехом в борь­бе за существование, иначе говоря, с естественным отбором, который сохраняет норму - некий видовой стандарт. В противоположность этому эстетическое чувст­во исторически возникло в связи с половым отбором, который способствует со­хранению редких свойств, индивидуальных различий. Эстетика, таким образом, по самой природе своей противостоит естественному отбору, первобытной борьбе за существование, действуя как фактор развития и сохранения индивидуальности. Что полезно в аспекте естественного отбора, то вредно для эстетики, в которой складываются свои - антиселекционные - критерии полезности. Как писал Оскар Уайльд ("Загнивание лжи"), "пока вещь полезна или необходима для нас, она на­ходится вне сферы искусства". Если сравнить венер каменного века, состоящих почти из одних только живота и груди, с более поздними красавицами, то стано­вится очевидным, что эстетическое чувство у человека (как, по-видимому, и у животных) эволюционирует от первичной утилитарности в плане сохранения ви­да или племени к вторичной утилитарности индивидуального разнообразия.

Как и в любой развивающейся системе, на этом новом уровне полезности возникает свой стабилизирующий отбор, своя цензура в виде эстетических канонов. Вместе с тем генеральная линия развития и здесь направлена от общего к индивидуальному. Современное искусство, отвергающее эстетические каноны, поддерживает эту прогрессивную тенденцию.

В эволюционном плане развитие эстетического чувства можно рассматривать как составную часть процесса, направленного на ослабление естественного отбора и вывод из сферы его действия индивидуальной изменчивости, адаптивное значе­ние которой постепенно утрачивается. На первый план при этом выдвигаются адаптивно нейтральные особенности, составляющие основу личности. Снова про­цитирую Оскара Уайльда: "Это унизительное признание, но все мы сделаны из одного и того же материала. То, чем мы отличаемся друг от друга, нисколько не существенно". В превращении существенного в несущественное и наоборот просматривается общая закономерность, без учета которой трудно понять эволю­цию человека.

Чувство прекрасного возникло как метаморфоза страха, а средства привлече­ния - как оборотная сторона средств отпугивания в результате снятия первона­чальной функции - исходной полезности. Поэтому прекрасное на уровне основ­ных жизненных отправлений бесполезно. Его специфическую полезность древние видели в катарсисе - очищении от разъединяющих страстей как условии гармо­ничного существования в согласии со всем миром и самим собой (в этом же сущ­ность эстетической теории Л.Н. Толстого, видевшего назначение искусства в объ­единении людей на основе общих чувств). Однако развитие эстетического чувства протекало в общем русле индивидуализации людей и в конечном счете привело к разрушению всеобщих эстетических стандартов. Вместе с тем сфера прекрасного неуклонно расширялась, предоставляя пространство для всех индивидуальных проявлений эстетического чувства. В этой сфере, вероятно, раньше других будет достигнуто идеальное состояние: каждому - своя эстетическая ниша.

Homo

Афродита, превращающая вражду в любовь, прикоснулась и к половому со­перничеству. Ведь социальная иерархия зиждится не только на стычках и угрозах. Устойчивость ей придает особое чувство - смесь страха и любви, - которое все ее члены испытывают к доминирующей особи.

Поскольку в основе социальной иерархии лежит половая конкуренция, нет ничего удивительного в том, что секс так или иначе участвует в иерархическом чувстве. Не только самки, независимо от возраста, отдают предпочтение вожаку, но и самцы нередко принимают в его присутствии позу самки - "подставляются". Вожак в таких случаях может имитировать спаривание, тем самым закрепляя отношения, главенства - подчинения. Может быть, гомосексуализм у приматов развился на почве такого рода иерархических отношений.

Хотя человек обладает уникальной способностью задерживать в подсознании нежелательные чувства, все же имеется достаточно свидетельств сексуальных переживаний, связанных с личностью вождя (признание Сальвадора Дали в поло­вом влечении к Гитлеру не отличалось оригинальностью: в Третьем рейхе подоб­ные чувства, по-видимому, испытывало большинство граждан обоего пола). В ос­нове этих переживаний - взаимосвязь страха и любви. Они близки к чувству, ко­торое испытывает раб к жестоко и безнаказанно притесняющему его хозяину. Аг­рессивная реакция при этом оборачивается внутрь - самоуничтожением и самоис­тязанием, освобождая место иерархической любви. Последняя становится конку­рентом и, в предельном случае, заменителем любви половой. В поисках хозяина человек способен на многое. И даже брак нередко основывается на полуосознан­ном желании кому-то принадлежать.

У первобытных людей вождь не только пользовался сексуальными привиле­гиями, но и отождествлялся с половой силой. От него зависело плодородие скота и урожая. Теми же свойствами, только в космических масштабах, наделялось вер­ховное божество, всеобщий символ плодородия. Религиозное чувство, выросшее из иерархического, унаследовало от него стойкий сексуальный компонент. Земля Гея, оплодотворенная небом Ураном, рождала титанов и чудовищ, пока Уран не был оскоплен сыном его. Кроном, а тот, в свою очередь, Зевсом, оплодотворив­шим несметное число богинь и смертных.

Однако происходящее на Земле не минует и богов. История мальчика Ганимеда открыла новую страницу в биографии Зевса. И уже бородатые филосо­фы заявляли, что брак и размножение - для простого люда, а им самим больше подобает любовь к мальчикам: не плодить же, в самом деле, философов прими­тивным способом. И вообще не надо путать Афродиту небесную с простонарод­ной, небесного Эрота с Эротом-младенцем. И вот Афина, суровая покровительни­ца философии, повергает в прах нежную Афродиту.

Появление гомосексуальных и бесплодных богов знаменовало развитие го­родской цивилизации, все более резко противопоставлявшей себя традиционному образу жизни с его культом размножения. Городам уже тогда угрожало перенасе­ление. Афины с десятью тысячами жителей не были крупным городом по совре­менным масштабам, но если философам позволяли жить в винных бочках, то са­нитарная обстановка, вероятно, оставляла желать лучшего, как и в Иерусалиме, над которым висело облако ядовитого дыма от "геенны огненной" - городской свалки в Енномовой долине, где сжигали мусор (пробы гренландского льда дают прямые свидетельства загрязнения атмосферы древними городами около двух ты­сяч лет назад, см. S. Hong et al.: Science 1994, 265,1841-1843).

Происходила знакомая нам по биологической эволюции переоценка ценно­стей. Город, возникший для защиты интересов граждан от грабежей и поборов, приобретал самодовлеющее значение, превращался в фетиш. В жертву ему приносились естественные чувства и жизнь горожан. В идеале (и отчасти на практике) город-государство стремился полностью зарегулировать и поставить себе на службу половую и родственную любовь. Еще Платон занес меч над этими чувствами. Долой Гомера и да здравствует Ликург!

Античные города получали свои законы из Дельф. Аполлон, став прародите­лем афинян (которые произошли от его сына Иона), оставил атрибуты животво­рящего солнца архаичному богу-пастуху Гелиосу и взял на себя организацию, управление, порядок, гармонию, идеальную красоту (в Афинах его почитали как "Аполлона Уличного", поскольку среди его многочисленных божеских обязанно­стей было наведение порядка на улицах). Этот истинно платонический бог, побе­дитель Змея (а ведь основатель Афин Кекроп был полузмеей) пребывал в натяну­тых отношениях со стихийным плодородием, истреблял сатиров и их резвых под­ружек-нимф. Попытки златокудрого бога вступить в любовную связь были, как правило, губительны для объектов его страсти.

Безуспешно преследует Аполлон нимфу и сплетает венок из ее тела, возвра­щенного природе. Инстинктивное отвращение к аполлоническому началу охваты­вает всю прекрасную половину человечества. Все Лотты бегут от юных Вертеров, все Мэри - от юных хромоногих лордов. Не то что бы им не нравились эти Вертеры и лорды, но что-то в них не так: высокий строй любовных чувств входит в противоречие с половой любовью и размножением. Это результат конкуренции двух Афродит.

Юный скальд Кормак пленился прекрасной Стейнгерд и любил ее всю жизнь. Даже когда она вышла за другого, представлялась возможность утолить любовное страдание (муж не возражал), но Кормак не воспользовался ею. Колдовство по­мешало, не иначе. Юный псевдотроянский воин Троил полюбил прекрасную Бризеиду (Криссеиду), а она отдалась свирепому греку Диомеду. Троил навсегда остался верен высокому чувству и прекрасно вписался в рыцарские времена, ко­гда, по воле Чосера, ему, наконец, дано было проникнуть в спальню красавицы. И тут - явный анахронизм - куртуазный рыцарь падает без чувств, сраженный любо­вью, которая сильнее самой любви. Таков первый европейский роман нового вре­мени.

Это поветрие в самом деле охватило всю Европу. Небесная Афродита, она же Прекрасная Дама, она же Вечно Женственное, она же София, покоряла сердца, возмещая то, в чем отказывала Афродита простонародная (она же Криссеида, она же Лотта и т. д.). Идеальная возлюбленная, будь то Беатриче или Лаура, не имела индивидуальных примет и место ей было на небе - встреча с нею на земле не предвещала ничего хорошего.

В христианской парадигме любви центральными фигурами были Иисус и дева Мария, сексуальное отношение к которым считалось кощунственным и стро­го каралось. В ослабленной форме запрет распространялся на половые отношения вообще как на низменный и второстепенный элемент любви. Прекрасная Дама была земным воплощением девы Марии и могла быть объектом служения, но ни­как не плотских вожделений.

Правда, многочисленные трубадуры, труверы, скальды и миннезингеры (как и их предшественники поэты-клирики раннего Средневековья) существовали глав­ным образом за счет меценатства знатных дам, что неизбежно вносило некоторый прагматический элемент в высокий строй их чувств. Как справедливо заметил Байрон (в предисловии к "Чайльд Гарольду"), "доброе старое время, когда про­цветала "любовь добрых старых времен", было как раз наиболее развратной из всех исторических эпох". Популярный в средние века "Роман о розе" был испол­нен возвышенных чувств и абстрактных аллегорий. Но розу можно было толко­вать и как женский половой орган. Двойственность проявлялась и в парадоксаль­но перевернутых отношениях между куртуазной и вагантской поэзией. Клириков-вагантов, в отличие от светских поэтов, волновала отнюдь не духовная любовь. Как справедливо заметил Архипиит Кельнский,

 

Воевать с природою, право, труд напрасный:

Можно ль перед девушкой вид хранить бесстрастный?

Над душою юноши правила не властны:

Он воспламеняется формою прекрасной.

 

Простонародная Афродита брала реванш. Секс, преодолевая запрет, вторгал­ся в святая святых. Фаллические культы, храмовая проституция, орфические и эливсинские мистерии оставили след в тайной символике куполов и шпилей, свя­тых блудницах, пасхальных поцелуях, наготе тиражируемых монашествующими художниками Иисусов, Себастьянов, Магдалин и Агнесс. Не вполне христианской любовью пылал пушкинский Бедный Рыцарь к Святой Розе (и его апотип у Платонова, рыцарь революции Копенкин - к далекой Розе Люксембург, святой новой религиозной формации). Возвышенная любовь к малознакомой или вообще несуществующей даме - предмет куртуазной поэзии - в одних случаях поощрялась как свидетельство высокой духовности, в других становилась предметом насме­шек или, если объект ее находился слишком высоко, как в случае Бедного Рыцаря, осуждалась по подозрению в кощунстве.

Рассматривая подобные чувства как компоненты метаэкологической системы, мы можем оценить их с помощью системных критериев структурной сложности, доминирования, устойчивости и продуктивности. В общем случае, чувства, вы­званные Лаурой или Беатриче, обогащали метаэкологическую систему и безус­ловно способствовали повышению ее продуктивности (не обязательно в ущерб продуктивности генетической). Иное дело Бедный Рыцарь. Безусловное домини­рование единственного, хотя и несомненно возвышенного, чувства оказывает уп­рощающее влияние на метаэкологическую систему, подрывая ее устойчивость и лишая продуктивности. Пушкинское "сгорев душою" совершенно точно передает существо дела. В опустошенной системе внутреннего мира не остается места ни для чего, кроме разрушительной ненависти, какой пылали бедные рыцари на рав­нинах Палестины, поражая неверных во имя священной любви.

Чтобы преодолеть эти противоречия, следовало примирить конкурирующих Афродит, а сделать это можно было только с помощью любви. Под знаком курту­азной любви культ бездетного Сына дополнялся культом Девы-Матери, самодос­таточного животворящего начала. Женской ипостасью бога представлялась Церковь как его живое тело или Природа как способ его (растворенного в ней) существования. Брак мнился земным отражением соединения бога с его женским alter ego, в чем и состояла святость превращения двух в единую плоть. В слиянии двух жизней, взаимно дополняющих друг друга, виделась миниатюрная модель отношений между всеми людьми, идеального устройства мира.

Задача, в конечном счете, заключается в соединении двойников двойной -природной и метафизической - связью. Если сделаете двух одним, сказано в гно­стическом апокрифе, то войдете в царствие небесное. Но не вошли ни Троил с Криссеидой, ни Тристан с Изольдой, ни Паоло с Франческой. Не случай разделил Ромео и Джульетту: иначе быть не могло. "Тому я была всего хуже, - говорит Гудрун из исландской саги, - кого я любила больше всего".

Кого любила и кого погубила Гудрун - своего Кьяртана, свое представление о нем или его представление о ней самой? При соединении двух каждый пытается навязать другому авторскую модель самого себя, ожидая, что другой впишется в нее как ее подобие - двойник двойника. Но и другой ожидает того же.

Формула "не сошлись характерами" (неприменимая к животным, хотя у них тоже разные характеры) означает, что процесс созидания двойников не состоялся из-за сопротивления исходного материала. Более продуктивен вариант бесконеч­ных размолвок и примирений, когда приходится всю жизнь доказывать, что я то тот, кем я себя считаю, а не тот, кем считаешь меня ты. Взаимодействие двух систем, личности и семьи, дающее импульсы развития той и другой, позволяет обоим партнерам уточнить модели самих себя, добиться более полного их совме­щения. Хуже, если в ход идут формулы "Я хочу сохранить свою свободу" (ты не получишь доступа к моему двойнику) или "Я постараюсь быть достойным(ой) те­бя" (заменю своего двойника твоим представлением обо мне), угрожающие рас­падом, в первом случае, семьи, во втором - личности.

Отелло, парадигматический ревнивец, не был, по собственной оценке, ревнив от природы. Но Дездемона полюбила мавра, проникшись состраданием к его мно­готрудной жизни, и тем самым внушила ему ответную любовь. Уже в этом нелег­ком процессе уподобления содержались семена последующего медленного уду­шения. Отелло нашел свою Беатриче. А так как она, в отличие от прототипа, не умерла во младенчестве, то пришлось ее прикончить, "чтобы потом любить" без помехи.

Двойники не могут найти друг друга, но могут создать друг друга. При этом любовь и ревность получают новое измерение. В метафизическом плане любовь то обретение цельности (для раздельнополых существ недостижимой в природе) и страх перед ее утратой. Потому что речь идет уже не о конкуренции гамет, не о половом отборе, не о собственности и не о социальном унижении (хотя все это остается). Уход двойника - событие настолько противоестественное, что его про­сто невозможно пережить, ведь он (она) - отражение моей уникальности, единст-венный(ая) на свете.

За словом "единственный" по крайней мере три с половиной миллиарда лет эволюции. Жизнь возникла как способность к размножению. Половой процесс развился как способ запасания питательных веществ, противостояния неблаго­приятным условиям и позднее - компенсации врожденных дефектов. Любовь в зачаточной форме появилась как стимулирование энергетически затратного поло­вого акта, преодоление конфликта между притяжением и отталкиванием, конку­ренцией контактирующих особей. Оргазм как механизм отбора гамет был задей­ствован в регуляции соотношения полов. Совмещение половых отверстий с рото­вым, анальным, мочевыделительным способствовало сексуализации всех основ­ных функций организма, характерной для младенческой сексуальности и проявляющейся в разнообразии полового поведения. Рекомбинация генов дала индивидуальную изменчивость - основу для полового отбора. Требования пола налагали правила и запреты, ставшие основанием этики. Преодоление конфликтности при сближении брачущихся достигалось с помощью видоспецифичных знаковых систем - первичных символических языков. Вторичные половые при­знаки стали первой сигнальной системой, которая дала начало эстетике как облас­ти семиотики.

Половые предпочтения - вторая стадия эволюции любви - способствовали развитию индивидуальности. Атрибуты половой привлекательности развились из редких аномалий, предпочтительный отбор которых первично связан с предупре­ждением близкородственные скрещиваний. Трансформация угрозы в привлечение дала начало эстетическому чувству с его диалектикой ужасного и прекрасного. Эстетизация распространилась от вторичных половых признаков к другим при­знакам, всему телу, от природных объектов, используемых как дополнительные средства привлечения - к природе в целом.

Инерция обогащенной половой любви (третья стадия) сохраняла супружеские пары после зачатия, на период заботы о потомстве, перевоплощаясь в родитель­скую любовь. Продление детства - периода зависимости потомства от родителей тимулировало индивидуализацию как условие уникальности, незаменимости брачных партнеров. На базе половой конкуренции возникла биосоциальная сис­тема, скрепленная иерархической любовью, впитавшей элементы сексуальных и родственных чувств. Метафизика двуединого животворящего бытия бога и его женской ипостаси обогатила индивидуальный опыт любви и дала новое измере­ние земным чувствам. Человек начал оправдывать свое родовое имя Homo - един­ственный. Жизнь из заурядной комедии превратилась в высокую трагедию, так как гибель единственного невосполнима.


Умирай!

Жизнь - это странный процесс, в котором приговор вынесен и оглашен зара­нее, но исполнение отложено на какой-то срок (древние считали неопределен­ность окончательной даты подарком Прометея, нашего адвоката), а пока можно заняться повседневными делами и даже надеяться на оправдание. Правда, случаи полного оправдания исключительно редки и сведения о них носят скорее леген­дарный, чем протокольный характер. В них можно верить, но доказать ничего нельзя. Самое лучшее, что остается - по возможности затянуть судопроизводство.

Ничто не вечно, кроме парадокса смерти. За что всем нам вынесен смертный приговор? Не насмешка ли жизнь, если она аннулируется смертью? Правда, смерть цыпленка, сваренного в бульоне, не кажется такой уж парадоксальной. В конце концов, все живые существа служат пищей для других живых существ, умирают, чтобы сохранить жизнь как систему биологического разнообразия. Может быть, наша проблема в том, что мы находимся на самой верхушке экологической пирамиды. Не для того же мы умираем, чтобы служить пищей для червей.

Наших предков, служивших пищей леопарду, подобные вопросы не волнова­ли. Может быть, потому, что единичная смерть чаще всего была случайной. Те­перь же мы гораздо лучше защищены, а протезирование органов скоро сделает смерть от несчастного случая маловероятной - лишь для того, чтобы встал во весь рост парадокс запрограммированной смерти.

Кто помнит, как умер Авраам, Исаак или Иосиф? Сообщения о кончине биб­лейских патриархов носят сухой протокольный характер - умер стольких-то лет отроду, и все. Другое дело смерть Геракла, Ахилла или Иисуса. Она затмевает са­му жизнь, превращая ее в подготовку достойного финала. Ибо герой тот, кто не боится смерти, ищет ее. Целью арийского воспитания было вырастить героя, т. е. подготовить человека к встрече со смертью, в которой он проявит доблесть и стяжает посмертную славу, одержав тем самым победу над столь грозным про­тивником.

Смерть в виде существа женского пола с косой восходит к древней арийской мифологии. Была Афина, богиня сражений. Были валькирии, они провожали ду­ши погибших воинов в Валгаллу. Была Маха, которая собирала, как желуди, отсе­ченные головы. Еще в сагах уладского цикла кельтских героев обучают боевому искусству некие демонические старухи. Но в первом, неискаженном, варианте была Дис, подстрекающая к битве, чтобы спариться с убитыми. От ее другого имени Хель происходит древнегерманское название ада. У римлян Дис (Дит) - одно из имен Плутона, владыки потустороннего мира. Созвучие "дис" и "деус", бог, указывает на родовую связь богов с демонами смерти и мертвецами (ср. Неl, hell, hölle - ад, helios - солнце, helig - цельный, святой). Отзвук дис-дита слышен в именах Дианы и Афродиты. Подобно богам, мертвые и умирающие наделены даром провидения, потому что им ведома последняя тайна - смерть. Так Гектор, дух испуская, смерть провещал Ахиллесу и услышал в ответ:

 

Умирай! А мою неизбежную смерть я

Встречу, когда ни пошлет громовержец и вечные боги.

 

Вещая отрубленная голова перешла в русскую сказку из общеарийских ми­фов, отголоски которых - в виде голов Мимира и Брана - сохранились также в кельтских и скандинавских сагах.

Поскольку зачатие более или менее случайно и последующие события жизни также зависят от многих обстоятельств, то смерть - единственное неслучайное, что делает нашу свободу иллюзорной, ибо нет свободы от смерти. Ее неизбеж­ность искушает человека. Если нам предложен готовый сценарий с предопреде­ленным концом, то можно, по крайней мере, стать режиссером и сделать его не столь банальным. Героизм - это в конечном счете борьба с неслучайным, неиз­бежным. Вызов, брошенный смерти, позволяет взять судьбу в свои руки, в этом его привлекательность для всех смертных.

 

Все, все, что гибелью грозит

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслажденья –

Бессмертья, может быть, залог.

 

На низовом уровне тот же эффект дают курение, пьянство, наркомания, все саморазрушительные действия, смысл которых не удается постичь с помощью линейной логики. Трагедия смерти переводится в комедийный план, обыгрывает­ся в бурлесках, каприччос, карнавальных представлениях, перешедших из оргаи-стического культа смерти у язычников в христианскую традицию пляски смерти накануне Дня Всех святых. Переживание смерти в виде фарса очищает от страха. Это катарсис, первичная функция искусства.

Мы понимаем, что умрем, но не можем в это поверить. Здесь расходятся пути разума и веры, начинается двойная жизнь: одна в ожидании смерти, другая - в предвкушении   бессмертия.   Смерть   становится   переправой   между антиподальными мирами праха и духа.

Как собаку

Когда жизнь только зарождалась, угроза ее случайного уничтожения - какой-то катастрофы - была очень велика. Существовал лишь один способ обеспечить сохранение жизни: тиражировать ее бесконечным числом копий. Простейшие ор­ганизмы размножались делением - умирали, чтобы дать начало двум таким же. С появлением полового процесса возник и новый вид смерти. Клетки сливались, чтобы появилась иная жизнь, тут же приступавшая к тиражированию. На этой стадии смысл смерти как условия обновления совершенно очевиден.

Со временем, однако, между слиянием и тиражированием вклинилось какое-то число делений, не дававших самостоятельных организмов. Дочерние клетки оставались вместе и поддерживали, защищали или питали размножающуюся клетку. С таких многоклеточных образований и начинается парадокс смерти, ибо ничто, казалось бы, не мешает им жить вечно, производя все новые репродуктивные клетки. Более того, их смерть представляется неоправданной расточительностью, особенно с тех пор, как каждое из них обзаводится, в допол­нение к генетическому своеобразию, уникальным жизненным опытом.

Смерть, однако, оказывается необходимой, поскольку в многоклеточном ор­ганизме накапливаются направленные и случайные изменения, которые влияют на качество производимых половых клеток и могут привести к слишком значи­тельному отклонению от видовой нормы. Смерть, таким образом, выступает в ка­честве механизма сохранения вида. В сущности, требуется ограничить не столько жизнь, сколько продолжительность репродуктивного периода, что и происходит в природе. Немало растений и животных умирают сразу же после размножения. У человека оптимальный репродуктивный период завершается в тридцать пять ридцать семь лет. В течение многих тысячелетий такой же была средняя про­должительность жизни. Иисус немного не дожил до этого возраста, тогда как Сиддхарта стал Буддой как раз в тридцать пять. Вспомнив многих выдающихся личностей, которые умерли, убили себя или были убиты на дуэли (тоже вид само­убийства) в тридцать семь лет, можно убедиться в том, что этот возраст остается переломным как в физиологическом, так и в психологическом плане.

Пострепродуктивная жизнь не может быть слишком долгой, так как нераз­множающиеся особи - балласт для популяции. Естественный отбор не контроли­рует старческие болезни, которые делают организм нежизнеспособным. Естест­венный предел жизни, по-видимому, ставится старением клеток и тканей и со­ставляет около ста лет, колеблясь в довольно широких пределах. Поэтому мы и не знаем, когда умрем. Просто в один прекрасный день являются без предупрежде­ния два господина в сюртуках, явно актерской профессии, отводят в уединенное место и всаживают нож в сердце. "Как собаку," - сказал К., видимо, считая все происходящее позорным. В самом деле, не позор ли, что человек, существо по преимуществу социальное и метафизическое, все еще зависит от своего биологи­ческого прошлого, что именно оно, это жалкое прошлое, выносит приговор, не подлежащий обжалованию?

Однако, если быть до конца откровенным, сколько собирался протянуть К. в роли банковского служащего? Вл. Соловьев заметил, что вечную жизнь какой-нибудь дамы или карточного игрока даже вообразить невозможно, настолько она была бы абсурдна. Социальные игры, видимо, рассчитаны на ограниченный срок. Исполняя роль слишком долго, человек становится ее придатком, по правде говоря, пустым местом. Сами роли тоже стареют. Затем и происходят революции, чтобы позволить им, наконец, умереть.

Но, по Соловьеву, не лучше обстоит дело и с творческими ролями в области культуры. Гете, тиражирующий фаустов, Эйнштейн, без конца развивающий тео­рию относительности, не менее абсурдны, чем дама или карточный игрок. Луч­шие произведения создаются в оптимальный репродуктивный период, а если ге­ний проявился позже, значит, в свое время ему помешали. Конечно, долгая жизнь дает больше шансов, но не до бесконечности. Творец, создавший мир в короткий срок, должен отдохнуть. Его последующее вмешательство в дела этого мира раз­рушительно (вспомним Содом и Гоморру, потоп, египетские казни и пр.). Эйнштейн с порога отверг идею Вселенной, расширяющейся по Фридману, а Гете бестрепетной рукой клал под сукно сочинения молодых немецких романтиков. К тому же хорошо известно, что ценность произведения повышается с физической смертью творца.

Последний враг

Когда апостол Павел пишет: "Последний враг истребится - смерть" (Кор., 1, 26), он как будто забывает о христианской любви к врагам. Не везде и не всегда смерть считали врагом. Бывало, что к ней готовились как к празднику и даже отождествляли с венчанием, используя в обоих случаях символический сексуаль­ный язык цветов. Невесту (иногда и жениха), обряжая, оплакивают, как будто го­товят к смерти, хотя этот обычай давно получил иное истолкование.

В сходстве брачных и погребальных обрядов, в ожидании жертвенной смерти как невесты (Евангелие) проявляется глубокая интуиция, обнаруживающая эво­люционную связь между смертью и половым размножением. Организмы, раз­множающиеся бесполым путем, в сущности, бессмертны, поскольку их потомство вполне идентично им самим. В противоположность этому, при половом размно­жении происходит рекомбинация генов, потомство никогда не идентично родите­лям, которые, таким образом, могут лишь частично продлить свое физическое существование в детях, но как индивидуальное сочетание генов исчезают безвоз­вратно, а это и есть смерть.

Чем выше индивидуальность, тем ощутимее утрата. Может быть, поэтому стоики рекомендуют опрощение как подготовку к встрече со смертью. Может быть, поэтому солдат одевают в униформу, приучают равняться, шагать в ногу. Не в какой-то малопонятной военной необходимости дело, а в том, что одинаковым легче умереть.

Человек вкусил плодов с древа познания, приобрел знание смерти, которое лишило его райского неведения, свойственного животным, и превратило его су­ществование в процесс, переживаемый как трагедия с заведомо известным концом. Однако знание конца остается неполньм. Ведь ни у кого нет личного опыта смерти. Все предположения относительно нее не подлежат проверке и относятся к области чистой метафизики (речь, разумеется, не идет о так называе­мой клинической смерти, при которой сознание не угасает полностью и продол­жает генерировать некие - подсказанные массовой метафизикой - сюжеты).

Представления о смерти в силу этого весьма разнообразны и зависят, глав­ным образом, от структуры той метаэкологической системы, в которой они сло­жились под воздействием универсальной духовной потребности человека - стрем­ления к свободе. Как мы уже упоминали, существуют два контрастных образа свободы. Платоническая свобода принимает необходимость, продиктованную логикой развития системы (ее персонификациями - судьбой, демиургом, Ананкой и др.). С этих позиций смерть как абсолютная необходимость равносильна осво­бождению от призрачных страстей и химерических желаний быстротечной жиз­ни. Смерть - всесильный господин, не повиноваться которому невозможно. По­этому лучше принимать ее с любовью, переадресуя агрессивную реакцию самому себе и отказываясь от радостей жизни, чтобы не огорчиться смертью. "Боги, - го­ворил Сократ, - поскорее забирают из жизни тех, кого они высоко чтут". Необходимость - это благо, значит, и смерть благо, за которое надо заплатить (умирая, клади обол за щеку, иначе Харон не перевезет на тот берег).

В противоположность этому романтическая свобода есть отрицание необхо­димости, выход за рамки системы. Она подвигает человека на борьбу со смертью как воплощенной необходимостью. В сей нелегкой борьбе человек уповает на по­мощь небесного адресата всех неисполнимых желаний. Этот могущественный союзник уже однажды нанес поражение смерти, воскреснув из мертвых. В той или иной форме человек пытается повторить его подвиг. Он может смело устре­миться навстречу врагу, предпочитая добровольную смерть как последнее воле­изъявление естественной смерти - проявлению необходимости.

В рамках этой системы взглядов также возможно любовное отношение к смерти. Если тело - тюрьма для души, как полагали орфики и пифагорейцы, то смерть - ее избавительница. Поскольку в глубокой древности солнечный путь был универсальной моделью жизненного пути, то смерть уподоблялась заходу солнца, погружению в бездну вод, без которого светило не может снова воссиять во всей славе.

Архаичный древнегерманский эпос дает некоторое представление об исход­ной для индоевропейских народов идее смерти. В своих бесконечных странствиях их предки-кочевники вдохновлялись мечтой о богатых пастбищах, до которых, казалось, никогда не добраться в этом мире. Зато воина, достойно встретившего смерть и стяжавшего славу, валькирии переносили в Валгаллу (эти слова одноко­ренные, так как Валгалла первоначально была пастбищем, а валькирии - пастуш­ками). Поэтому эддический герой Гуннар в прекрасном настроении пробирается через лес (что равносильно переправе "на другой берег" у южных арийцев), в стан конунга Атли, где его ждет смерть. Связанный, посаженный в ров со змеями, он наигрывает пальцами ног на лютне к восхищению врагов.


Елисейские поля тоже были пастбищем, но уже в гомеровские времена идея смерти претерпела существенные изменения. Ахилл, как бы перекликаясь с биб­лейским Экклезиастом, заявляет, что скорее смирился бы с участью батрака на земле, чем царя в подземном царстве. Трагическая интонация "Илиады" происхо­дит от знания Ахиллом неизбежности его ранней гибели и того психического надлома, тех вспышек безудержного убийственного гнева, которые проистекали от этого знания. Одиссей же предпочитает возвращение на родину обещанному нимфой Калипсо бессмертию. Этот твердый в испытаниях человек, воплощение гомеровской философии жизни, получит от богов высшую награду – естественную смерть.

 

Тихо смерть на тебя низойдет. И, настигнутый ею,

В старости светлой спокойно умрешь, окруженный всеобщим

Счастьем народов твоих.

 

Такой же была смерть библейских патриархов. Трагедией считали не естест­венную смерть - не было в репертуаре такой трагедии, - а преждевременную ги­бель в цвете лет.

Платон предположил (в "Тимее"), что душа Одиссея избрала для реин-карнации участь обыкновенного человека, которую долго искала и насилу нашла, где-то валявшуюся: ею все пренебрегли. Этот кармический мотив свидетельствует о мощном вторжении восточной метафизики смерти, совершенно преобразившей классический гомеровский вариант. Восточная концепция смерти учит не героиз­му, а смирению. Она подсказывает негативный ответ на вопрос быть или не быть. Бытие, эпизодическое неравновесное состояние, неотвратимо стремится к небы­тию, нормальному состоянию вечного покоя.

На античном западе эти идеи нашли наиболее полное выражение в стоициз­ме. Смерть, полагал Сенека, существует лишь как вещь в себе, но не вещь для нас. Ибо пока человек сознает что-то, он еще не умер, а когда умер, то уже ничего не сознает. Следовательно, страх смерти - это нелепый предрассудок. Смерть несет избавление от страданий, что делает ее не только неизбежной, но и желанной. Принимая смерть, следуй примеру Геркулеса:

 

- Уйми, - сказал он, - слезы, безобразною

Не смей кончину делать Геркулесову!

Алкида видишь, как он ждет сожжения?

Смотри! Пусть будет дух твой тверд, как взор его!

Но, небо распахнув, отец зовет меня.

Иду, родитель!

 

Эти слова напоминают о другой стоической кончине. Сходство едва ли слу­чайно: ведь утонченная стоическая метафизика смерти воскрешает грубую вар­варскую и все это сливается в христианстве, но лишь затем, чтобы, перемешав­шись, снова разделиться. От мощного синкретического потока христианской ме­тафизики отделяются струи возрожденного варварства, обновленного эпикурейства, поблекшей стой. Более мощной оказывается то одна, то другая струя. Если Средневековье было торжеством варварской эсхатологии как в отношении инди­видуальной смерти - желанного окончания испытаний и связанных с ними стра­даний, так и в вопросе о конце света, трансформированной в Апокалипсисе гибе­ли богов, то Ренессанс был прежде всего возрождением эпикурейства. Временами путь к благодати через вину и страдание (Ф.М. Достоевский) скрещивался в рам­ках одной культуры с эпикурейским "насыщением жизнью" (И.И. Мечников) и стоическим опрощением (Л.Н. Толстой).

Эпопея "Война и мир" начинается смертью эпикурейца Безухова и заверша­ется стоической кончиной князя Андрея. Попутно умирают маленькая княгиня, Петя Ростов, граф Ростов, старый князь Болконский, Платон Каратаев, Элен Безухова - полный спектр вариантов (смертность персонажей Толстого до 30% против среднестатистической около 3% за пять лет, что делает смерть главной героиней романа). Плодом этого исследования было решение гамлетовской ди­леммы путем сближения альтернатив. Дилемма теряет смысл, если бытие макси­мально приближено к небытию. Иными словами, чем проще жизнь, тем легче смерть (кажется, не все толстовцы понимали эсхатологический смысл опрощения, хотя Толстой иллюстрировал его не только литературными примерами Каратаева, князя Андрея, Ивана Ильича, но и собственной смертью, задуманной как незамет­ная кончина безвестного старца).

Однако, если жизнь сводится к подготовке и организации безболезненной смерти, требующей максимального опрощения, то не проще ли вообще не рож­даться? Именно так, подтверждает Посидипп из Александрии, ученик Зенона:

"Иль не родиться совсем, или скорей умереть".

Больше одной

Толстовская победа над смертью путем опрощения возвращает нас к про­стейшим формам жизни, практически лишенным индивидуальности, тиражируе­мым большим числом копий и поэтому бессмертным до тех пор, пока сохраняет­ся матрица. Проблема индивидуальной смерти возникает в процессе эволюции с появлением индивидуальности, в свою очередь тесно связанной с половым раз­множением, при котором потомок получает наборы генов от двух родительских особей, не являясь точной копией ни одной из них, и в свою очередь не может быть точно скопирован. Передача генов по наследству теперь уже недостаточна для обеспечения бессмертия, и смерть воспринимается как утрата, вверх по эво­люционной лестнице все более ощутимая.

Уже животные страдают от утраты особей, с которьми их связывает родст­венная или половая любовь, но им неведомо страдание по поводу собственной смерти. Лишь человек, проецируя на себя чувства, вызванные утратой близких, страдает в ожидании неизбежной кончины. Из-за самоотождествления с умершим смерть оставляет двойной след в сознании и не скоро забывается. Умерший ус­тойчиво существует в памяти живущих.

Древние не отделяли ментальных образов от физических: раз живет в памяти, значит где-то живет, хотя бы в виде призрака - бесплотного двойника. Приобретя опыт смерти, призрак обладает особым знанием, недоступным тем, кто еще не умер. Это дает ему большую власть над живущими. Умершие становятся богами, как Геракл или Персефона. Мысль о том, что получить бессмертие можно лишь после смерти, настолько укореняется, что не только Геракл, но и практически все боги-сыновья (Энлиль, Дионис, Гефест, Христос) проходят через смерть или - в качестве особого отличия от рядовых призраков - через две смерти. Так сканди­навский бог Один претерпел двойную смерть от копья и петли. Постоянно при­сутствующий в северных преданиях образ повешенного, пронзенного копьем, от­носится или к Одину, или к принесенным ему человеческим жертвам. Может быть, двойная смерть и была причиной возвышения этого сумрачного божества.

Но ведь и Христос, распятый на кресте, был проткнут копьем. Евангелисты дают по этому поводу довольно путаные объяснения, стирающие память о древ­нем дважды убитом боге, для которого копье в боку было настолько существен­ным атрибутом, что в качестве атавизма сохранилось и в позднейшей метафизике.

Умершие лишь эпизодически вступали в контакт с живыми, пребывая в осо­бом мире, отделенном от этого рекой или лесом. Мир мертвых мог быть прекрас­ным пастбищем, садом или другим улучшенным вариантом мира живых, или его антиподом (где, по словам евангелиста, последние станут первыми, а первые - по­следними), или хуже него (гомеровское царство Аида), местом воздаяния за хо­рошие и дурные поступки, как полагали орфики, или, наконец, двух категорий ля праведных и для грешных. В любом случае он был тем местом, где человек обретал метафизическое бессмертие.

В качестве такового потусторонний мир был предметом особого внимания, обогащался новыми образами, его границы расширялись, а структура становилась все более сложной - ведь ему предстояло вместить столь многих. Его гармония дала форму созвучиям, его словесные воплощения, древнейшее из которых еги­петская "Книга мертвых", послужили моделью для книг о живых, его изображе­ния, на стенах пещер стали прообразом живописи. Его теперь называют миром культуры, третьей действительностью. Но генетическая связь не утрачена и на­значение все то же - жизнь после смерти.

Как сказано у Оскара Уайльда, кто жил больше чем одной жизнью, умрет больше чем одной смертью. Но ведь перед каждым живущим три вида смерти иологическая, социальная и метафизическая - и соответственно три вида бес­смертия.

Биологическое бессмертие достигается передачей генов потомству. В этом смысле Дон Жуан себя обезопасил и мог бесстрашно бросить вызов потусторон­нему миру. Однако повторятся ли в потомстве его исключительные мужские каче­ства? Специальные исследования (в частности, проведенные в 20-х годах Ю.А. Филиппченко) показали, что дети выдающихся людей, как правило, ничем не выделяются (как в случае Эразма и Чарльза Дарвинов, духовным наследником чаще оказывается внук, чем сын).

Популяция раздельнополых организмов как бы обобществляет все гены в единый генофонд, в котором трудно сохранить индивидуальность. Последняя оп­ределяется не только генотипом, но и жизненным опытом, который в большей степени, чем гены, готовит человека к его социальной роли и наследуется путем обучения. Социальные роли время от времени вымирают, хотя большинство их переходит от поколения к поколению, пока существует социум. Наконец, духов­ная часть личности - метаэго - остается в культуре, пока хоть кто-то в последую­щих поколениях находит в ней материал для построения собственной эгосистемы. Желательно сочетать все три вида бессмертия, но на практике это не удается из-за ограниченности ресурсов и постоянных конфликтов между двойниками. Если для биологического бессмертия благоприятно увеличение потомства, то в метаэколо-гической системе качество обратно пропорционально количеству.

Хорошо известные примеры подтверждают, что бессмертие требует самопо­жертвования. В сущности, альтруизм есть жертва для обретения бессмертия, ко­торое на всех уровнях - биологическом, социальном, культурном - достижимо лишь при условии сохранения системы. Не сохранятся гены вне популяции, пло­ды общественной деятельности вне социума, гениальные творения духа вне куль­туры. Альтруист, укрепляя эти системы как бы в ущерб себе, поступает вполне рационально с точки зрения собственного бессмертия. Бунт против системы во имя свободы, как показывает духовный опыт экзистенциализма, оставляет чело­века наедине с последним врагом, и человек капитулирует перед ним. Ибо лишь система дает относительную свободу от смерти, но если всецело принять ее пра­вила, покориться ее необходимости, то она же этой свободы и лишает.

Страх смерти - биологическое чувство, оказавшееся исключительно продук­тивным в плане метафизического обогащения. Разнообразие форм компромисса с последним врагом открывает свободу выбора там, где казалось бы, ни о какой свободе не может быть и речи. Одна из них заключается в максимальном при­ближении бытия к небытию, когда переход из одного состояния в другое не пред­ставляет большой проблемы. Или же можно повторять священное слово "аум" до просветления души - полного ее слияния с бесконечным. Физическое страдание помогает в достижении этой цели, поэтому уклоняться от него не имеет смысла. Наверное, в поисках стоической смерти решил стать солдатом юный Франциск из Ассизы. Но при близком знакомстве стоический вариант оказался не столь при­влекательным и лишь обострил чувство кровного родства с солнцем, ветром, всем, что движется, растет, дышит. Солдат бежал с поля боя и провел остаток жизни в лесу, сохраняя природу и проповедуя птицам. Этот путь к бессмертию оказался более перспективным.

Рекламные ссылки